1500 г. Земли Великого княжества Литовского.
В зимнюю стужу, на опушке леса, прячется вооруженный отряд, поджидая легкую добычу, идущую навстречу своей судьбе. Золото и несметные богатства везет обоз из Княжества Литовского в Московию. Но обозу не суждено добраться до стольного града, как и не суждено попасть на родину пассажиркам, которые едут в большом возке среди вереницы саней. Их жизнями и судьбами распорядится человек с красным яхонтом на меховой шапке, поджидающий этот обоз, жаждущий мести, сгорающий от ненависти, носящий обиду в себе на протяжении пяти лет."Волей или силой",- повторяет он слова, как заклинание, сжимая в руке палаш...
Медленно, день за днем, но Настасья поправлялась. Вначале казалось, что она, как и раньше, пребывала в забытьи. Но вскоре жар спал, дыхание постепенно выровнялось, а рана на затылке больше не кровоточила и стала затягиваться. Не отходившая от больной Бирутэ объяснила Людвигу, что самое страшное осталось позади. Недуг не вернется к несчастной. А если та спит, это к лучшему: силы набирается. Спокойный и глубокий сон имеет целительные свойства, душу к слабому телу крепче привязывает, покой несет и умиротворение. Слова ключницы подтвердил лекарь.
На радостях, что Настасья сумела вырваться из цепких лап смерти, ключница развесила по всему дому соломенных пауков, стены и потолок в опочивальне покрывали обереги, пучки сухих трав, омела и сосновые лапки. Ежечасно женщина творила над выздоравливающей хозяйкой заговоры, бормоча одной ей известные заклинания на жамайтском наречии, резала кур перед маленьким деревянным идолом, которого прятала у себя в одрине, окропляя жертвенной кровью углы комнат, чтобы отогнать злых духов, и жгла пропитанные ароматной смолой щепки, привозимые купцами от персиян и ценившиеся дороже золота.
От запаха трав и коптящих благовоний в опочивальне висела белая мгла и стоял жуткий смрад. Вдохнув воздух, можно было почувствовать легкое головокружение и хотелось кашлять. Людвиг, наблюдавший пару дней к ряду за стараниями ключницы угодить старым богам, все же не вытерпел и приказал вынести благовония в бражную залу. «Что ты вонь развела, Бирутэ? От нее не только больной, но и здоровый зачахнет».
Не боясь в жизни почти ничего, он вдруг суеверно испугался, что ключница молитвами к поганским божкам разгневает Его, который впервые за много лет внял его просьбе и вернул Настасье здоровье. Услышал ли Бог молитву на самом деле и простер над больной благодатную длань, или же ее внезапное пробуждение стало чудесным стечением обстоятельств, Людвиг не мог сказать с уверенностью. Но в любом случае, считал, что не стоить ныне злить Бога, помня, чему когда-то учил его пан Флориан: «Если не можешь разорваться меж двух господ – служи обоим». Совет пришелся очень кстати. Людвиг, дабы никого не обидеть, решил угождать всем богам, старым и новым. Он выпроводил за порог опочивальни Бирутэ, попросив ее совершать обряды в другом месте фольварка, а Казимира отправил в церковь к отцу Феофану, вручив увесистый кошель с гривнами, чтобы ротмистр заказал благодарственную литургию.
Пан Флориан не торопился с отъездом. Он задержался в усадьбе ровно до тех пор, пока полностью не убедился, что новоиспеченная родственница идет на поправку. Шляхтичу нужно было знать, что говорить князю и княгине, оправдываясь перед ними. Ведь первым делом Елена спросит, почему посланник не привез наперсницу ко двору. Флориан уже и заупокойную речь приготовил, примеряя на лицо скорбную мину для печального рассказа князю о неожиданной кончине девицы. Размышлял, стоит ли для пущей достоверности слезу пустить, или же лучше сохранить суровое выражение лица, но все оказалось напрасно. Настасья пришла в себя и потихоньку набиралась сил, хотя никого не узнавала и абсолютно ничего не помнила. Высоцкий не мог не чувствовать в душе разочарования от подобного исхода дела. Смерть девки решила бы много проблем, но, видно, придется ему крутиться как вьюну на сковородке, чтобы выпутаться из беды, в которую Людвиг загнал и себя, и его, Флорю.
При виде пасынка, вдруг воспрявшего духом после многодневного уныния, раздражение Высоцкого разгорелось с пущей силой. Болван! Страха нет, что его может постигнуть неминуемое наказание за содеянное. Не думает ныне ни о чем, кроме проклятой бабы, словно на ней сошелся клином белый свет. Чем она его зацепила, Флориан не мог взять в толк. Ведь ничего же в ней нет особенного: мала ростом и годами, тощая, а после болезни и вовсе высохла как былинка. Он улучил-таки момент, когда поблизости никого не оказалось, и проник в комнату, чтобы собственными глазами еще раз увидеть этот "клад", который Людвиг столь ревностно охранял от его посягательств. Он бы еще понял, если бы дело заключалось только в ее приданном, но нет же! Приданного не было, и вероятно, не будет никогда. Зачем тогда Людвиг в нее вцепился? Чувства вспыхнули? Это не было свойственно пасынку. Флориан не видел раньше блеска в глазах парня, когда тот смотрел на женщин, ни разу не стал свидетелем его ухаживаний, флирта. Он не умел, или не хотел, это делать. Брал ту, которая вызвала минутный интерес, не утруждая себя долгими уговорами. Располагающая внешность являлось тому хорошим подспорьем. Бабы сами липли как мухи на мед. Людвигу хватало пары взглядов, улыбки, чтобы затащить очередную дурочку в темный угол или на сеновал, да задрать ей на голову юбку. «Умом тронулся на пару с московиткой», - решил Флориан, наблюдая за пасынком. И он не одинок оказался в своем мнении относительно странного поведения хозяина Черных Водов. Так думали и Казимир, и Бирутэ.
Между тем, усадьба будто очнулась от зимней спячки, хотя на дворе еще трещал мороз и лютовала метель. Челядь суетилась, очищая от хлама и мусора самые дальние закоулки дома, снова звучали песни по вечерам дворовых девок, сучивших пряжу в людской, шустро скользил челнок меж нитями ткацкого станка в умелых пальцах рукодельниц. У чади отлегло от сердца, исчез страх, довлевший над умами и душами последние дни при виде Людвига, ходившего мрачнее тучи. Он повеселел, настроился на добрый лад, и, казалось, ничто уже не может испортить его хорошего расположения духа. И все же холопы, привыкшие к непостоянству господина, к переменчивости его настроений, держали ухо востро. Работа выполнялась аккуратно и быстро, ни один человек не допускал промахов по хозяйству, прекрасно зная, что каким бы добродушным ни казался их пан, все могло в мгновение ока перемениться. И тогда…
Людвиг в те дни чувствовал невероятный душевный подъем, странное возбуждение, переполнявшее его изнутри и не дававшее ни минуты покоя, заставляющее направлять удивительную, кипящую в душе, энергию на любое дело, за которое брался. Он дал распоряжение слугам убрать дом, украсить стены драпировками из тканей, чтобы жилище казалось более уютным, хотя раньше он совершенно не обращал внимания на подобные мелочи. В Лиде мастер-краснодеревщик получил от шляхтича большой заказ на мебель для залы и других комнат. Самым странным в глазах домочадцев показался приказ вынести во двор и сжечь на костре Настасьины сундуки и кофры вместе со всем их содержимым. Добра набралось немало.
Бирутэ, как всегда с невозмутимым лицом, следила за мужиками, носившими из дома на подворье тяжелые лари. В огонь летели бесценные вещи: ткани, головные уборы, одежда, расшитая золотой канителью, жемчугом и камнями, шкатулки с украшениями. Чем больше слуги кидали в пламя пожитков, тем тяжелее делалось у ключницы на сердце. Она прижимала руки к губам, возмущенно вскрикивая всякий раз, когда языки пламени уничтожали очередной предмет.
- Не жалко? – спросила она у Людвига, глядя на него пронзительным взглядом серых глаз. – Тут жемчуга на платьях. Коли срезать, хватит целый год кормить хоругвь в походе. А золотое шитье? А каменья? Меха? Ты в своем уме, господин?
- Нет. Привезу новые уборы из повета, сшитые на наш манер, - он смотрел на огонь, и в душе нарастало удивительное спокойствие. Еще недавно ему и в голову не могла закрасться тень мысли уничтожить собственноручно содержимое сундуков, в которых хранилось не много, не мало, небольшое состояние. Теперь же он равнодушно наблюдал за аутодафе, которому с легким сердцем предавал все, что могло напомнить жене об их недолгом совместном прошлом.
- Что ты задумал? - Бирутэ в сердцах дернула воспитанника за рукав жупана. - Заметаешь следы прежней Настасьи?! Небось, радуешься, что девка памяти лишилась. Жги, жги... Но из сердца следы обиды не так легко стереть, как тебе кажется. Если она до конца дней не сумеет вспомнить, как ты с ней поступил - твое счастье, пан. Но что будешь делать, когда память к ней вернется? Зачем тебе это, мой мальчик? Ведь покоя не будет, потому что совесть твоя нечиста. Жизнь в постоянном напряжении, в ожидании подвоха от близкого человека может показаться хуже медленной смерти. Ты этого для себя хочешь? Опять решаешь за нее...
- Помолчи, сама не знаешь, о чем говоришь. Скажешь еще одно слово, и я тебя отправлю на выселки, в лесничевку среди болот. Там и ворчи, сколь душе угодно.
- Людвиг! Судьбу не перехитрить, счастье на обмане не построишь, а за ложь всегда платят ложью. У меня дурное предчувствие, что все обернется очень плохо. Ты ни с того жизнь начал, и, видно, не так ее закончишь, как тебе хочется. Подумай сам: она тебя не любит, и притворись ты хоть тысячу раз, обмани, солги, что-то мне подсказывает, что ты милым для нее и тогда не станешь. Эта рубаха не для тебя была пошита, и не тебе ее носить. Отпусти Настасью, как оправится от хвори, в Вильню, туда, куда она и ехала. Сними камень с души и дай ей волю. Обман радости еще никому не принес, мой мальчик.
- Какой я тебе мальчик? – фыркнул вдруг Людвиг, едва сдержавшись, чтобы не наговорить грубостей старой няньке. – А не то…
Но ключницу не так просто было утихомирить. Она сверлила лицо воспитанника тусклыми, как здешнее небо, глазами.
- Ну, что? Что сделаешь-то?
Ею овладело безудержное желание выплеснуть накопившуюся в душе горечь, заставить глупца опомниться, уберечь от новых роковых ошибок, которых за ним и так уж водилось не счесть. Кто еще осмелится сказать правду в глаза, кроме нее? А говорить нужно, чтобы открыть очи слепцу, донести до уха этого глухого, как он заблуждается. Правду мало кто любит слышать, хотя она бывает разная: и горькая, и суровая, и мучительная. У всякого правда своя. Но истина одна. Только она, Бирутэ, могла бесстрашно глядеть Людвигу в лицо, не опасаясь за последствия, и говорить речи, которые никто иной не посмел бы произнести. Даже пан Высоцкий.
– Как заставишь молчать? Запугаешь до смерти, как челядь и девок Настасьиных? Или прикажешь языки отрезать, как тем несчастным, которые сидели в холодной? Всем рот не заткнешь, хлопче. Теофилия первая на всю округу на суде скажет, кто такая Настасья. Да и шляхта, что на свадебном пиру гуляла, вскоре заподозрит неладное. Сам голову в петлю сунешь.
- Суд отложили до летней коллегии, - ответил спокойно Людвиг. - Разве ты не слышала? Теофилия попросила земского судью Храптовича перенести разбирательство. Погорячилась пани. Не захотела позориться, или просто не до того ей ныне: братьев выхаживает от ран. А может какая иная причина нашлась. Не суждено, видно, нашей шляхте этой зимой животы надорвать со смеху, слушая бред ревнивой дуры.
Бирутэ приуныла. Ничем упрямца не проймешь. Вспомнив, что на днях сделали Флориан и Людвиг с пленными ратниками, в душе жамайтки поднялась волна возмущения. Не возможно женским нутром принять эту жестокость, хотя разумом подсказывал, что иначе и быть не могло. Все же люди - не скоты безмолвные, хотя и чужаки. Одно дело - война, там все средства хороши. Но расправиться с беззащитными, когда мир и спокойствие снизошли на многострадальную землю, когда скоро придется брать в руки соху вместо меча – это уж слишком для ее сердца.
Спустя день после пробуждения Настасьи, в вотчину позвали кузнеца Войшелка. В купе с пахоликами и людьми Флориана, тот в холодной вырезал под корень языки четверым московитам, чтобы не смогли издать даже звука. Раны прижгли каленым железом, а затем, когда пленники немного оправились, им дали коней и грамоту, и отпустили.
- Со служанками Настасьи я позже решу, как быть, - неожиданно поделился планами Людвиг.
- Неужели...
У ключницы глаза наполнились страхом.
- Нет, -улыбнулся Людвиг. -Это не то, о чем ты подумала. Я с бабами не воюю. Отправлю их с Флорианом в Козелужи к пани Агнете. Он согласился принять княжеских холопок у себя в замке. Сначала думал их оставить, но теперь не хочу. Не зачем им перед глазами мелькать. Рано или поздно все равно проговорятся. Они уедут так далеко, насколько это возможно. Так будет лучше.
Ветер, налетевший из-за тына, кружил по подворью серые ошметки истлевшей ткани. От костра тянуло гарью, а в розовеющее утреннее небо вздымался черный столб дыма, сыпля на белый снег серые хлопья пепла.
Ключница поняла, что переубедить Людвига отказаться от задуманного не получится. Упрямый и никаких советов не слушает. Все по-своему, по-своему... И маленький такой же был настырный и твердолобый. И жена его тоже упрямая. Как жить будут, если не научатся уступать друг другу? Найдет коса на камень, а там... На глаза Бирутэ навернулись слезы. Ее рука коснулась темных волос шляхтича, ключница вспомнила, как в детстве качала его голову у себя на руках, прижимала ее к пустой груди, а крошечные пальчики тянулись к ней за пазуху и рот чмокал, требуя молока. Он был и останется для нее сыном, любимым дитём, которого она никогда не могла сама родить. Глядя на спутанные кудри, упрямо поджатые губы и блеск глаз воспитанника, Бирутэ знала, что никогда его не предаст. Что бы он ни сделал - дурное или доброе,- что бы ни задумал, она останется с ним до конца. Возможно, осуждая, ругая, но храня в душе верность единственной привязанности, наполнившей смыслом ее одинокую жизнь. На эту слепую верность способны лишь матери. Ни те, которые носят под сердцем и дают жизнь, а те, кто растит, заботится и любит.
Людвиг отвернулся от Бирутэ. Хотел было отругать, чтобы не совала нос, куда не просят, но в груди шевельнулось раскаяние. Он был сегодня слишком резок, и теперь Бирутэ стояла с печальным лицом, едва не плача. О, да! Ему случалось испытывать стыд за те злые слова, которыми часто щедро потчевал няньку. Прекрасно понимал - она его любит, и эту любовь принимал как нечто само собой разумеющееся. Знал, что все равно простит любой его проступок и обиду. Но иногда делалось совестно и противно на душе от самого себя, как ныне, когда они вместе стояли у костра на подворье.
Рука по-прежнему гладила его волосы, и, видя любопытные взгляды слуг, обращенных в их с Бирутэ сторону, Людвиг, недовольно морщась, отступил на шаг от женщины.
- Ну, что ты в самом деле? Давно уже не младенец, а ты все никак не оставишь глупой привычки меня ласкать.
- Погоди, - сказала с горечью Бирутэ. - Не станет меня, еще вспомнишь, как я тебя маленького на коленях держала и песни пела, чтобы уснул. Еще захочешь ласки, помяни мое слово, да не от кого будет... Лютэк, а помнишь нашу забаву? Кую, кую ножку, поеду в дорожку... Почему дети так быстро вырастают? Почему они не остаются маленькими?
По щеке ключницы скатилась скупая слеза, и Людвигу окончательно стало неловко.
- Перестань, - хрипло выдавил он. - Ты, вот что... Оплавившееся золото собери, а то растащат, черти...
Сказал и направился в дом, а Бирутэ осталась на подворье, следя, чтобы мужики не прятали за ворот кожухов что-нибудь ценное. Один вынул из кофра красный Настасьин летник, в котором она венчалась. Алыми бликами полыхнул в лучах солнца атлас, блестели камни на вошвах и горловине. «Жаль жечь такую красоту», - думала Бирутэ.
- Дай сюда, - приказала она мужику. - И помалкивайте, а не то сухоту на вас нашлю и через год зачахнете.
Пригрозила кулаком и выхватила наряд из рук холопа, смерив того сердитым взглядом. Затем, скрутив летник узлом и пряча его под фартухом, понесла в дом. В своей каморе она затолкала летник в сундук, в котором хранила праздничную одежду. «Пусть лежит. Авось, деткам когда-нибудь покажут, когда меж собой разберутся», - мудро рассудила она, думая, что особой беды не случится от того, что она не позволила сжечь убор. Это лишь дорогая тряпка. Какой от нее может быть вред?
Дни тянулись однообразно в ворохе душных перин, под пологом большой кровати, в спертом воздухе опочивальни, пропитанном запахами болезни. Она не могла ничего определенного вспомнить из прежней жизни до того момента, когда среди ночи впервые ясно различила вблизи себя бледное лицо молодого мужчины из ее снов. Раньше ей казалось, что он, как и та женщина в намитке - мороки, порожденные горячечным бредом, но увидев его воочию, чувствуя, что он держит ее за руку, она поняла, что это не сон...
После Масленицы наступила ранняя весна. С крыши дома свисали сосульки, пела звонкая капель, и лучи солнца, набиравшего сил с каждым новым днем, принуждали таять залежи снега на подворье. Земля и воздух пахли сыростью, на смену ночным заморозкам все чаще приходила оттепель, пряча от глаз людей за низкими облаками небесное светило. И тогда в округе сгущалась вязкая палена густых туманов. В такие дни у нее голова раскалывалась от сильной боли, настолько невыносимой, что она в отчаянье сдавливала виски, не находя себе места. Ключница обещала, что со временем боль пройдет, а ей казалось, что эта мука не закончится никогда. В такие минуты ей хотелось умереть.
Чадь в усадьбе звала ее Настасьей. Подлинное это имя, данное при крещении, или ранее она звалась по- другому, ей, вобщем-то, было безразлично. Память оказалась пуста, как глиняный жбан, словно невидимая рука очистила набело разум, уничтожив малейшие отголоски воспоминаний. Все попытки найти сколь-нибудь значимые образы в уголках памяти, приводили лишь к новой головной боли. Мысли разбегались, и никак не получалось их собрать, связать воедино, чтобы зацепиться за искомое.
Пока слабость после недуга не прошла, приходилось все время отлеживаться в постели в одной тонкой рубахе, но едва встала на ноги, прислужницы, по приказу ключницы, принесли на выбор несколько платьев и прозрачные покрывала для головы. Они предлагали один наряд за другим, желая ей угодить, но Настасью к ним не тянуло. Она не переставала себе удивляться, ведь наряды были красивые, пошитые из дорогих тканей, но что-то в душе отталкивало от них. В покрое одеяний, как и в речи обитателей усадьбы, ей виделось и слышалось нечто чужое. Невозможно было не уловить разницу между собственным говором, и тем, как общались между собой окружающие ее люди. Их слова резали слух, а одежды непривычно сидели на теле. Она не умела их носить.
Изо дня в день перед очами мелькали одни и те же лица: служанок и пожилого лекаря-еврея. Но чаще других, пока болела, Настасья видела ключницу Битрутэ и темноволосого мужчину. Если с присутствием первой она вполне свыклась и перестала обращать на нее внимание, то мужчина, любивший часто сидеть в кресле напротив ее лож и смотреть на нее долгим взглядом, когда думал, что она спит, всерьез Настасью беспокоил. Его глаза, напряженная поза, непроницаемое лицо - все вместе взятое не позволяло расслабиться. Подспудно она его опасалась и не доверяла, хотя слуги давно объяснили, что он ее муж.
- Людвиг, - как-то мимоходом назвала его имя ключница, внимательно глядя Настасье в глаза.
Имя мужчины, как и собственное, ни о чем ей не говорило. Она прислушалась к внутреннему голосу в надежде, что он ей подскажет хоть что-нибудь, или навеет тень воспоминания о том, кому она принадлежит. Но сердце молчало, и в мыслях оставалась все та же пустота и покой.
А ведь он красив, как-то подумала Настасья о Людвиге. Ей нравились черты его лица, правильные, немного высокомерные. Нравился рост - Людвиг был выше ее почти на голову,- и его телосложение, легко угадываемое под облегающей тело тканью жупана. Литовского жупана! Как ее занесло в Литву, пока оставалось загадкой. Нравилось наблюдать, как он движется, поворачивается, наклоняется, как разговаривает со слугами. С ней он никогда не говорил. Почему? Кто знает! Но она была этому даже рада. Гораздо приятнее смотреть на него издали, чем вблизи, и уж тем более она не хотела, чтобы он вдруг завел с ней беседу. О чем говорить, если она ничего не помнит? Однажды следя за Людвигом сквозь слюдяные вставки окна в опочивальне, когда он расхаживал по двору с другим парнем, жившим в усадьбе (кажется, его звали Казимиром), Настасья пришла к выводу, что мужу на первый взгляд немногим больше лет, чем ей самой. Не более двадцати весен. Чтобы проверить предположение, она вечером поинтересовалась у ключницы о его возрасте.
- Сколько мне весен?
- Пятнадцать.
- А мужу?
- Двадцать две весны, - последовал лаконичный ответ.
Разве мужчины женятся так рано? Ей казалось, что нет. Несолидный возраст шляхтича упорно не хотел вязаться в ее внутренним ощущением, что супруг должен быть гораздо ее старше. Почему-то у него должна была непременно расти на лице светлая бородка клинышком, а на голове - высокая меховая шапка, название которой вертелось на языке, да так и не вспомнилось, в длинном, почти до пят, кафтане из тафты с козырным воротником(1). Чей образ рисовало воображение, она затруднялась сказать. Странно все это. Она смотрела на мужа, как на незнакомца, загадочного и притягательного, а не того, с кем прежде делила ложе. Страх, что однажды он потребует исполнения супружеского долга, являлся еще одним доводом, почему она предпочитала держать Людвига на расстоянии. Но благодарение Богу, он, видимо, это понимал, или как-то чувствовал, потому что не делал никаких попыток не только взять свое, на что имел полное право, но и просто приблизиться. Вскоре после того, как Настасья начала передвигаться самостоятельно по дому, он прекратил ходить в ее спальню, переложив все заботы о выздоравливающей на плечи Бирутэ и сенных девок.
В конце сакавика, когда с берез и кленов потек сок, а на вербах проклюнулись первые котики, она отважилась спросить у ключницы, почему ее речь отличается от говора здешних людей.
- Так не мудрено, - взволнованно пролепетала женщина, смущенно отведя глаза. - Пани родилась и жила в другом месте, на Московии.
- Как так? - опешила Настасья. - Почему меня выдали замуж за литовского шляхтича?
О том, что Литва и Московия - заклятые враги, она слышала от домашней челяди в людской.
- Пусть пан сам рассказывает, госпожа, - увильнула Бирутэ от ответа. - Ой, мне еще закрома проверять, клети, на кухне дел много. Некогда, пани, беседы вести. Хочешь, сама у него узнай "что" да "почему".
Как не претил ей разговор, как не старалась она его избежать, но с обреченностью подумала: видно, пришёл час, когда надо получить ответы на вопросы, скопившиеся в голове.
За те несколько седмиц, миновавших с поры ее выздоровления, когда Людвиг перестал приходить в ее комнату, она видела его мельком на подворье через окно, иногда подглядывала через щелочку в двери, когда он проходил мимо опочивальни, постепенно замедляя шаг, будто раздумывая, не заглянуть ли сюда опять. Вблизи они сталкивались всего пару раз. Ее не пускали к столу в гриднице, опасаясь, что в плохо натопленном помещении, ослабленная после болезни, она простынет и опять сляжет. Настасья ела и пила в своих покоях, гулять выходила с прислужницами, лишь когда пан уезжал из усадьбы. Когда он был дома, она всячески избегала попадаться ему на глаза, опасаясь непонятно чего. Но все же, случались моменты, когда она кожей чувствовала, что за ней наблюдают. Зеленые глаза преследовали ее издалека, из удаленных уголков дома, порой она спиной ощущала их взгляд, задумчивый, настороженный, вопрошающий. Мужчина смотрел на нее так, словно чего-то ждал…
Людвиг стоял у коновязи, возле самых ворот, беседуя с парой приезжих шляхтичей и Казимиром. Судя по взнузданным лошадям и нетерпеливо переминающимся с ноги на ногу мужикам, компания собиралась куда-то ехать. Время не слишком подходящее, чтобы о чем-то спрашивать, к тому же язык внезапно сделался неповоротливым от волнения, но терпеть и дальше неизвестность больше не было мочи. Накинув на голову покрывало из тонкой шерсти и засунув руки в рукава шубейки, Настасья опрометью кинулась из дома на подворье, нарочно себя подгоняя, пока не передумала, пока страх не перевесил желание узнать правду.
(1) козырь, или козырной воротник - жесткий стоячий воротник в мужских кафтанах, очень модный на Руси
Настасья осторожно ступала по доскам, которые слуги специально разложили среди грязи, чтобы было удобнее перемещаться по подворью к конюшне и сараям. Настил, по которому она шла, внезапно закончился, не достигнув коновязи всего пары шагов, поставив ее перед выбором: либо кричать, зовя к себе Людвига, чего очень не хотелось делать, либо шагнуть в лужу и самой добраться до шляхтичей. Мужчины в магерках и легких безрукавках мехом наизнанку, одетых поверх суконных жупанов, стояли по щиколотку в мутной жиже. От воды их ноги спасали высокие сапоги из толстой кожи, не боявшиеся весенней распутицы. К седлам крепились рогатины и арбалеты, а на поясах шляхтичей висели длинные охотничьи ножи. До слуха Настасьи долетали обрывки слов и грубый смех. Шагнуть с досок она так и не решилась. Слишком уж тонкими оказались поршни, угрожали мгновенно промокнуть. Поэтому, стоя на краю доски, стягивая руками на груди полы шубки, она громко окликнула того, к кому шла за ответами.
Людвиг обернулся, и как показалось, в его глазах мелькнуло удивление. Неужели она раньше запросто не могла к нему обратиться, раз он теперь смотрит на нее такими большими глазами? Душа внезапно сжалась в тугой узел, глядя, как он идет к ней, шлепая сапогами по воде. Почему она всякий раз испытывает в его присутствии неловкость и стыд, а сердце уходит в пятки и по коже бегут мурашки? Ведь ничего дурного не делал, даже не разговаривали. Муж все-таки... Но было такое чувство, словно она смотрит на незнакомца.
Настасья припомнила, как на днях, в темноте прохода, ведущего в людскую, случайно налетела на него в потёмках. Ударилась, точно о каменную стену, а он даже не шелохнулся, поймал за руки и держал до тех пор, пока она не начала вырываться. Тогда впервые на нее нахлынул страх, показалось, что вспомнила Людвига, не лицо и голос, а способ, которым он ее удерживал, сжимая пальцами ее запястья, словно кандалами. Держал возле себя в темноте, пока она испуганно трепыхалась, стараясь освободить руки из железной хватки, чувствуя вблизи лица учащенное дыхание, теплые мужские губы, скользящие от виска вниз, к ее губам. Его дыхание пахло мятой, напоминая о солнечном лете. На пределе сил она упрямо замотала головой, пробуя увернуться от этих настойчивых губ, и... Ничего не произошло. Он разочарованно вздохнул и отпустил ее.
Отзвук воспоминания нахлынул на Настасью и в этот миг, когда она смотрела, как приближается Людвиг. Перед мысленным взором возник малиновый жупан, запорошенный снегом (точно такой же был на нем сегодня), на меховой шапке в лучах предзакатного солнца свернул кровавым светом крупный яхонт. Морок появился и исчез, внеся в душу Настасьи смятение.
- Пани меня звала?
Она утвердительно кивнула головой.
- Мне нужно что-то спросить.
- Спрашивай, если хочешь.
- Я хотела знать, как оказалась в Литве и откуда я родом. Ключница говорит, будто я из Московии! Так ли это? Хочу знать, что у меня за семья, где родня, и почему я стала твоей... женой.
На одном дыхании она выпалила почти все, что ее интересовало, запнувшись лишь на последних словах, которые дались с трудом.
Людвиг молчал какое-то время, видимо собираясь с мыслями, внимательно глядя на нее.
- Нрав остался прежним,- наконец произнес он, медленно растягивая слова. - Добре! Значит, пани ничего не вспомнила?
"Стала бы я за тобой по этакой грязище бегать, если бы сама могла дать ответы на все, что меня интересует."
– Если пани беспокоит отсутствие воспоминаний, я могу все рассказать... Но только в другой раз. Ты выбрала не подходящее время для столь деликатной и непростой беседы. Видишь, торопимся ехать. Судья Храптович объявил охоту на волков, в которой должны участвовать почти все шляхтичи в повете.
- Когда пан собирается вернуться? Сегодня, или охота продлится несколько дней? Бирутэ просила узнать, не нужно ли чего господину в дорогу. Если он хочет взять с собой в путь хлеб и мясо, я могу сбегать в дом и передать ключнице, чтобы она приготовила торбы с провизией...
Бирутэ, естественно, ни о чем таком не просила ее разузнать, просто Настасье показалось, что если она постоит еще немного на подворье, возможно, все-таки сумеет вытянуть из мужчины хоть что-нибудь о своей жизни. Не напрасно же она сюда шла!
- Нет, мне ничего не надо.
Людвиг выглядел растерянным. И, кажется, совершенно не слушал ее притворно-заботливый лепет, думая о чем-то своем. Возможно, о предстоящей охоте и развлечениях, на которые, если судить по рассказам домашней чади, шляхта была падка. Значит, не судьба сегодня выведать что-то у шляхтича, и придется наседать на ключницу, вытягивая из нее каждое слово, словно клещами.
Чувствуя неловкость в присутствии человека, которому, кажется, не терпелось от нее отделаться, чтобы вернуться к товарищам, что бросали нетерпеливые взоры в их сторону, Настасья повернулась, чтобы вернуться в дом, но ее остановил голос Людвига.
- Бывала ли пани когда-нибудь на охоте?
"А я почем знаю?"
- Думаю, нет, - продолжил он. - На Руси знатные женщины не ездят верхом, кажется… И на охоту их мужья не берут. Там эта забава не пользуется таким успехом, как у нас. Когда ты, Настасья, полностью поправишься, я научу тебя ездить на лошади, и может быть, однажды возьму с собой на волчьи или лисьи ловы.
- Меня?
Она была совсем не уверена, что ей хочется скакать галопом на коне. Выпасть из седла в какую-нибудь канаву и свернуть себе шею - не велика радость! Да и конские зубы и копыта внушали страх, почти такой же, как собачьи клыки. Несколько раз она пыталась погладить Тишека, большую собаку, охранявшую хозяйственный двор, но так и не посмела к нему прикоснуться. К лошадям тоже остерегалась приближаться. Все время казалось, что конь хочет ее укусить или лягнуть.
- Наши женщины ездят на охоту наравне с мужчинами. Правда, не столько ради самой охоты, сколько ради возможности покрасоваться в седле и принять участие в застолье, - Людвиг вдруг смерил ее с головы до ног оценивающим взглядом, и в зеленых глазах появился блеск. - Мне хотелось бы, чтобы самая красивая дама Лидского повета однажды украсила собой здешнее женское общество. Но пока это невозможно. Погода холодная, ветреная, а моя пани только начала поправляться. Когда потеплеет, можно будет попробовать садиться на лошадь, а пока...
Он больше не проронил ни слова, отвлекшись на голоса, стоявших позади, шляхтичей, которые о чем-то начали спорить. Разговор был окончен. Подобрав подол платья, чтобы не испачкать его в грязи, Настасья направилась назад в тепло покоев, торопясь укрыться от сырости первых весенних дней, и чувствуя спиной: Людвиг смотрит ей вслед. Легкая улыбка появилась на ее лице, когда она подумала, какие удивительные у него глаза: прозрачно-зеленые, настолько светлые, что порой казались серыми. Эти глаза из-за цвета, придавали лицу равнодушный, холодный вид. Но когда в них внезапно, как ныне, вспыхивал интерес, они оживали. Улыбка на губах Настасьи сделалась шире, в душе она вынуждена была признать - ей понравилось, как Людвиг смотрел на нее только что, и очень сильно хотелось, чтобы это короткое мгновение, этот заинтересованный, взволнованный взгляд повторился снова. "Самая красивая пани Лидского повета... Моя пани..." Его слова неожиданно прозвучали для Настасьи приятной музыкой, ласкавшей слух. Сердце в груди встрепенулось, посылая к бледным щекам горячую волну крови, окрасившую их ярким румянцем... Моя пани! Приятно.
Осторожно переступая с одной доски на другую, глядя себе под ноги, она внезапно заметила в луже, наполненной раскисшим пеплом, что-то блестящее. Наклонилась, чтобы поднять, и поняла, что в воде плавает маленькая кукла в девичьем сарафане. За туловище игрушки, свитой из ниток, зацепилась жемчужная ряспа. Подхватив вещицы из грязи и отжав из куколки воду, Настасья понесла их в дом.
По дороге в свои покои она заглянула на кухню, откуда доносились громкие голоса. Ключница обсуждала со стряпухой запасы продовольствия, оставшиеся после зимы. Обе женщины подняли глаза на стремительно вошедшую молодую хозяйку и сразу прервали беседу.
- Смотрите, что я нашла!
Бирутэ побледнела и забрала находки себе.
- Пани, где ты это взяла?
- На подворье возле настила, где черная земля. Что это? Разве в усадьбе есть дети?
- Ничего, - упавшим голосом молвила женщина. – Уже ничего. Совсем не то, о чем ты подумала. Скажи мне, другой похожей на эту, ляльки ты не нашла часом?
Глупое дитя, она думала, что это дети обронили свою игрушку! Ах, если бы возможно было признаться московитке, что за куклу она подняла. Бирутэ колдовала на них, вымаливая у Лаймы счастья и долгих лет жизни для воспитанника и его избранницы. Фетиши запрещалось разлучать, дарить в чужие руки и, вообще, показывать кому-либо. Если их разъединить, могло случиться несчастье, потому что силы, к которым ключница обращалась во время обряда, не только давали, но и могли забирать, вмешиваться в человеческую судьбу. Богиня Счастья злилась, когда неблагодарные отвергли ее дары, и могла отвернуться от тех, чьи волосы были спрятаны внутри, сделанных из ниток, куколок. Настасья принесла с улицы свою куклу с ряспой, но куда пропала кукла Людвига, трудно сказать. Скорее всего сгорела на костре, когда жгли кофры с приданым, а значит все усилия Бирутэ оказались напрасны. Хуже и быть не могло.
Настасья легкомысленно передернула плечами.
- Нет. В луже валялась только эта игрушка. Можно, я оставлю ее себе? Очень уж красивая.
Но ключница, вместо того, чтобы вернуть находку законной владелице, бросила куклу в топку кухонной печи. Настасья и ахнуть не успела, когда пламя охватило нитки, и, не смотря на влагу, стремительно превратило фетиш в горстку золы.
- Да... Что же... Зачем?
- Значит не судьба, как я ни старалась, - глухо молвила Бирутэ, отводя глаза от возмущенно глядевшей на нее московитки. - Боги не захотели помогать. Так пусть же их соединит огонь.
Настасья растерялась. В глаза бросалось расстроенное выражение лица панской ключницы. Что в находке особенного, отчего у старухи едва слезы не выступили? И зачем она бросила куклу в печь, если, как предположила Настасья, дорожила игрушкой? Однако позже, на досуге размышляя, с удивлением вспомнила, что куколка, хоть и вывалялась в грязи и золе, промокла насквозь, но не представляло особого труда разобрать, что одежки на ней пошиты нездешние, а такие, как носят женщины на Руси. В этом она была почти уверена. И сразу же возник новый вопрос: куда ее, Настасьи, пропали одежды? Неужели родня выдала замуж без приданого? Должно же было что-то остаться из привезенного из дому.
После обеда ключница повела Настасью по усадьбе, показывая хозяйство и бесконечно повторяя: как только пани поправится, ей придется учиться самостоятельно управлять и домом, и челядью, а она уже старая, уставшая от жизни, хочется покоя и отдыха. Настасья ничего против не имела настойчивого желания женщины именно в этот день ознакомить ее с вотчиной, хотя и подозревала, что той движет вовсе не желание в скором времени передать бразды правления молодой хозяйке, а желание отвлечь ее от ненужных мыслей и лишних вопросов, на которые Бирутэ не спешила отвечать.
Обход начали с людской, в которой Настасья уже бывала не раз. Днем в просторной комнате собирались холопки, сучившие пряжу, а остальные слуги занимались работой по дому. В соседнем помещении женщины ткали льняные холсты, вили из пеньки веревки. В ловких пальцах вращалось веретено, жужжала натянутая на прялках нить. Несколько умелиц вышивали шелками беленые холстины. Красные стежки ложились к зеленым, рисуя затейливые узоры на полотне.
- Когда пани наберется сил, она должна приходить сюда и помогать девкам рукодельничать, - объясняла ключница. – Если ей покажется более удобным, пани может устроиться в бражном зале с пяльцами и шелками. Возле камина теплее и уютнее. Так ведь?
- Угу!
После людской женщины наведались в каморы. На полу стояли кофры и лари, заполненные доверху тканями, на полках лежала столовая утварь: в большинстве своем, изделия были из глины, но встречались и серебряные предметы, чеканные сосуды, позолоченные тарелки. На стенах висело оружие, щиты и доспехи, как в гриднице.
Затем ключница повела Настасью из дома в клети и на винокурню, и даже не пленилась показать кузницу и конюшню. Проходя возле ледника, Настасья захотела в него заглянуть, чтобы узнать, какие припасы остались после зимы, но Бирутэ ее остановила.
- Там очень холодно, пани. Не ровен час, простудишься, опять привяжется какая-нибудь хворь, тогда мне не сносить головы. Пан Людвиг обвинит, скажет, что не доглядела, не уберегла. Голубка моя, не подводи старуху под монастырь, не ходи. После наведаешься.
Настасье ничего не оставалось, кроме как дальше следовать за ключницей, слушая ее монотонный рассказ о хозяйстве. За хождениями по фольварку она не успела заметить, когда шляхтичи уехали на охоту и подворье опустело.
- Хозяин не предупредил, когда его ждать?
- Нынче не явятся, - убежденно заявила Бирутэ. - Волчьи ловы длятся три дня, иногда и больше. Шляхта будет носиться на конях по лесам до тех пор, пока набьют достаточно зверей. А потом в замке наместника будет пир, танцы.
- Они только на волков охотятся?
- Могут и кабана поднять, и даже медведя-шатуна. Но мало толку от весенней охоты. Зверь тощий, голодный после зимы, мех никуда не годится, потому что линяет. Но волков истреблять нужно, иначе летом эти зверюги на выгонах начнут резать скот. Тогда беды не оберешься. О-хо-хо! Еще зимой надо было это сделать, когда…
- А что случилось-то зимой?
- Одного из наших мужиков, Янека, стая загрызла прямо у ворот вотчины, - нехотя ответила Бирутэ, и тут же сменила тему. Принялась рассказывать о том, как на винокурне из зерна делают самогон.
Уставшая после долгой ходьбы, Настасья вернулась к себе в опочивальню, мечтая лишь об одном - поскорее забраться в теплую постель, согреться и уснуть. Ее все еще одолевала слабость и легкое головокружение. В комнату вбежали сенные девки, чтобы помочь молодой госпоже раздеться. Одна из них, расчесывая волосы Настасьи, задела гребнем недавно зажившую рану на затылке, вызвав у хозяйки недовольный крик.
- Палашка!
Она вырвала из рук служанки гребень, в сердцах оттолкнув ее от себя, не понимая, кого только что позвала, желая отругать. В усадьбе, насколько Настасья помнила, не было женщин с таким именем.
Людвиг и Казимир , с четырьмя другими шляхтичами, ехали по дороге через лес. Позади охотников осталось несколько селений, принадлежавших Людвигу, жители которых арендовали землю и отрабатывали два дня в седмицу панщину, платя чинш. На опушке бора путь разветвлялся, уходя в разные стороны. Налево дорога вела в повет, а та, что уходила вправо – на мызу, принадлежавшую Воловичам. Если бы всадники пришпорили коней, они, возможно, смогли бы догнать одинокого всадника, медленно ехавшего на низкорослой лошадке. Подбородок человека зарос густой бородой, на поясе висел старинный меч, вероятно, трофей, добытый когда-то предками у побежденного тевтонского рыцаря. Тень капюшона падала на лицо, но если бы представилась возможности его снять, глазам любопытных открылись бы свежие шрамы от недавно затянувшихся ран. Один глаз мужчины скрывала темная повязка. Странник держал путь в сторону тракта, ведущего на Московию…
Хозяин в фольварке не появлялся третий день, и домашняя челядь и парубки со скотного двора вскоре почувствовали определенную долю свободы: исчезло настороженное выражение лиц, работа перестала спориться. Люди, конечно, продолжали выполнять свои обязанности, но уже без прежнего рвения. По двору бегали ребятишки, пускали по ручьям щепки и прочий сор, не боясь, что строгая ключница их погонит за ворота, ибо Бирутэ, кажется, тоже поддалась общей лени и перестала придираться по любому пустяку к домочадцам, получив временную передышку от присутствия своего воспитанника.
Настасье, как и остальным людям в усадьбе, вначале казалось, что даже легче дышится, когда перед глазами перестала маячить фигура Людвига. Она могла ходить по вотчине, где ей вздумается, не боясь случайно натолкнуться на шляхтича. Но по прошествии трех дней, поймала себя на том, что смотрит в окно гридницы с затаенной надеждой: вдруг в ворота усадьбы постучат и кто-то из челяди пойдет открывать наглухо запертые створки, впуская на подворье вернувшихся после охоты мужчин. До слуха донесется конское ржание, звон уздечек, шутливая перебранка шляхтичей. И среди этой возни и шума, перед глазами мелькнет красный жупан, ветер взлохматит на затылке темные волосы, и взгляд зеленых глаз обратится к дому, нетерпеливо ища за окнами ее силуэт.
Когда перевалило за полдень и пошел мелкий дождик, в ворота действительно постучали, запел рожок. Челядь отправилась встречать гостей, и Настасья решила, что это вернулись охотники. Каково же было ее удивление и разочарование, когда выйдя на крыльцо вслед за Бирутэ, она увидела въехавший на подворье возок и небольшой отряд вооруженных всадников в тегиляях. Повозка еле двигалась, забрызганная до верха грязью, на колеса налипли комья красной глины, что еще сильнее замедляла их ход. Четвёрка взмыленных лошадей с пеной на губах тянула большую колымагу, скрипевшую и шатавшуюся под ударами ветра и дождя.
Кони остановились среди двора, и кто-то приоткрыл шторы на окне. Из щели появилась лилейно-белая женская рука.
- Майн готт! Гаткая погода, мерзкая страна. Глюпый мужчина, который отпрафил меня сюта, - разнеслось по подворью громкое брюзжание. – Дети, мы наконец-то приехали ф эту дыру.
Вслед за рукой возникла голова дамы средних лет, на шевелюре которой покоилась плоская шапочка, украшенная каскадом разноцветных перьев, ниспадавших на теплую накидку. Волосы гостьи огненным пятном выделялись на фоне темного окна. Почти сразу из-за шторок показались еще две женские головки в меховых шапках.
Охранники спешились и поспешили достать пассажирок из возка, неся их на руках по грязи подворья.
- Кто это? Почему она так странно разговаривает? – спросила Настасья у Бирутэ.
- То пани Агнета Высоцкая, - недовольно проворчала ключница. - Стало быть, твоя свекровь. А панны – ее дочери. О, боги, сжальтесь над нами.
Настасья оторопело подняла глаза глядя на высокую, по-мужски широкоплечую, фигуру дамы, которую ратник, покрасневший от ее веса, бережно опустил на ступени крыльца, а затем перевела взгляд на две ее уменьшенные копии. В прическах и одежде девиц и пани Высоцкой висело, лежало и раскачивалось столько украшений, что у Настасьи зарябило в глазах. Лица женщин выглядели ненатурально белыми, кожу словно посыпали мукой, а щеки чересчур румяными. Тонкие брови, подведенные сурьмой, упорно не хотели гармонировать с природным цветом волос этой троицы, придавая им вид кукол из ярморочного балагана.
- О! Вишу, это и ест та самая причина, по которой я окасалась сдесь, - бледно-голубые глаза гостьи впились в лицо Настасьи. - Бирутэ, я правфа? Эта и ест та полоумная шена Лютфика, из-за которой Флориан отправил нас в этот забытый Богом край?
Настасья едва сумела вникнуть в суть сказанного, хотя внимательно слушала картавую речь гостьи. Та изъяснялась с грубым акцентом и очень быстро, но слово «полоумная», отчётливо прозвучавшее среди всей этой тарабарщины, обидно ударило по Настасьиному самолюбию.
- Чай, не хуже вашего будем!
Гостья прищурилась, смерила Настасью надменным взором и, не дожидаясь ответа от ключницы, ткнула в дерзкую московитку деревянной тростью, отделанной серебром. Она отодвинула неприятную преграду в сторону и по-хозяйски вошла в дом. Следом, ни на шаг не отставая от матери, в сенцы вбежали дочери.
"Ну, и люди! Ни здравствуйте, ни прощайте! Даже не удосужились сказать, кто такие и зачем приехали! А гордости-то сколько. Чего кичиться-то?! Да ежели бы смыть краску с их лиц и снять с одежды все золото, которым они, как сороки, обвешались, наверно, на них не возможно было бы взглянуть без слез!" - думала Настасья, провожая родню Людвига обиженным взглядом.
- Нежданный гость - хуже татарина!
- Верно говоришь, пани, - поддержала Настасью Бирутэ. - Даже намного хуже. Особенно пани Агнета.
- Она чудно говорит! Полоумной меня обозвала.
- Не обращай внимания, милая. На таких людей, как жена пана Флориана, даже обижаться не стоит. Недостаток родовитости и воспитания им заменяет высокомерие.
- И все же, почему она разговаривает, как варварка? Я и половины слов не поняла из ее речи.
- Так немка она. Ганзейская немка из Любека.
- Она и есть мать Людвига?
Бирутэ смутилась, ничего не ответив, и вскоре побрела за гостями в дом, оставив Настасью в расстроенных чувствах одиноко стоять на крыльце.
Неожиданно свалившаяся как снег на голову пани Высоцкая, казалось, заполнила своей персоной весь дом. Ее громкий голос доносился до слуха Настасьи, куда бы та не шла, а капризное нытье девиц, их хныканье и жалобы на непогоду, непроходимые дороги, тряску в возке, безмерно раздражали не только хозяйку усадьбы, но и слуг. У Настасьи возникло гнетущее чувство, что низкие потолки комнат опустились еще ниже, а стены сужаются и грозят ее раздавить, настолько много в доме оказалось гостьи и ее дочерей.
- Эти ушасные дороги! - говорила Агнета так громко, чтобы ее могли услышать все домочадцы, до последнего холопа в усадьбе. – Только безумец, подобный моему мушу, в такую пору имел нахлость отправить нас в путь. Грясь, слякот, снег, дождь. Мерская страна, плёхие людишки. Сдесь не быват сольнца. Только туман и болота. Вся эта страна – болото. Во что превратились наши платья? Майн Готт! Майн Готт!
Женщина расхаживала по комнатам, меряя их порывистыми шагами, отчего перья на шляпе бешено колыхались. Следом за ней бегали дочери, жалуясь плаксивыми голосами на испорченные глиной платья. Вскоре Настасья обнаружила, что ее опочивальня заставлена чужими кофрами и ларцами, а на ложе сидят паненки. Обменявшись взглядами с Настасьей, они внезапно весело рассмеялись.
- Меня зовут Мария, - представилась одна из девиц. - А это моя сестра Данута. Если ты не против, мы с Данусей займем опочивальню. Ты же не возражаешь, правда?
- Но где же мне спать?
- Как это где? Разве в доме мало покоев? Ты можешь устроиться в любом или пойти к мужу, - девицы захихикали. - Видишь ли, мы всегда тут спим, когда приезжаем к Людвигу. Так ведь, Дануся?
- Да, да!
Другая сестра энергично закивала светло-морковной головой. У Настасьи от обиды сжалось все внутри. Вот так-так! Хороши гостьи. Мать полоумной назвала, дочки из собственной спальни выживают, не особо считаясь с ее желаниями.
- Ты хорошенькая, - сказала Данута, обойдя вокруг Настасьи, придирчиво рассматривая ее внешность. - Тебя зовут Настасьей. Верно говорю, или я что-то напутала? Что молчишь? Немая? Марыся, ты только взгляни: жена Лютэка, кажется, не только слабоумная, но и вдобавок - безъязыкая.
- Не такая уж она и хорошенькая. Зося Скворчевская, которую наш отец хотел посватать Людвигу, гораздо красивее. Зося воспитанная и утонченная панна.
- А я, значит, бревно неотесанное? - уже не тая обиды, процедила Настасья сквозь зубы.
- Что ты! Что ты! Мы не это имели ввиду, - обе паненки опять прыснули со смеху. - Просто ты другая... Нам известно, что даже самые знатные жены в Московии не умеют танцевать так, как это принято у нас, они малограмотные и никогда не ездят верхом.. У нас, в Литве, порой одной красоты и хорошего происхождения недостаточно, чтобы соответствовать мужу.
- Ну, ну, - выдавила из себя Настасья, окинув тяжелым взором сестер. Упоминание некой панны Зоси неприятно укололо ее в самое сердце. - Дай Бог, чтобы вы соответствовали вашим мужья, когда их для вас выберут. И дай Бог, чтобы те дурни, которые на вас женятся, оказались слепы и глухи, иначе через седмицу сбегут. И знаете, что? Шли бы вы лесом с вашими танцами и грамотой! И вы, и ваша матушка! Будьте здоровы!
Резко развернувшись, она вышла из опочивальни, подчеркнуто громко хлопнув дверью.
- Фи! - понеслось ей вслед. - Она так груба и невежлива. Вот уж действительно, бревно неотесанное.
Блуждая в поисках уединенного места, где можно было бы спрятаться и не слышать голоса гостьи и ее дочерей, Настасья забрела в комнату, куда прежде боялась заходить - опочивальню Людвига. Опасливо оглядевшись и решив, что нет в том особого греха, если займет чужую кровать, пока хозяина нет дома, она забралась на перины и, свернувшись калачиком, легла отдохнуть. Закрыла глаза и не заметила, что от усталости провалилась в глубокий сон.
Ей снилось, что она лежит одна в незнакомой постели, а комната погружена во тьму. И только желтое пятно света от горящей свечи, которую держит в руке мужчина, стоящий у полога, немного рассеивает окружающий ее мрак. Лицо человека напряжено, губы крепко сжаты, а между темными бровями залегла глубокая складка. От красного жупана пахнет холодом и сыростью, а на плечах и груди виднеются темные подтеки воды…
Настасью разбудил шорох. Она подхватилась с кровати, испуганно оглядываясь, и первое, что пришло ей в голову - Людвиг вернулся с охоты. Именного его она видела во сне. По крайней мере, ей показалось, что это был сон. Или это был вовсе не сон, и он действительно был в комнате, глядя на спящую?
За окнами стемнело, наступил вечер. Возле кровати не было ни души, но в прохладном воздухе спальни чувствовался легкий запах гари от погасшего фитиля и дверь оказалась приоткрытой. Значит, все-таки не приснилось!
Еще полностью не придя в себя, дрожа от холода, поскольку спала, не укрывшись меховым покрывалом, Настя вышла в коридор. И тут же едва не налетела на спешащую куда-то Бирутэ.
- Хозяин вернулся?
- Так и есть. Мужчины привезли хорошую добычу.
- И где они сейчас?
- Возле гумна свежуют волков. Охота в этом году удачная, много зверья положили: и старых, и молодняк из прошлогоднего выводка.
- Я пойду, взгляну?
- Куда, милая? Холодно, дождь моросит. Так темно, что хоть глаз выколи. Еще в лужу угодишь, испачкаешься, или ногу на рытвинах подвернешь.
- Все равно схожу, - упрямилась Настасья. – Интересно же.
Ключница понимающе улыбнулась.
- Ну, охота хуже неволи. Иди, пани, коли надумала. Соскучилась, небось?
- Выдумала. Мне на волков интересно посмотреть. Ни разу не видела близко.
- Ступай, дитя, с Богом, и слугам скажи, чтобы посветили.
Забрав у Бирутэ свечу, Настасья прежде, чем идти на подворье, заглянуть в свою опочивальню. Порывшись в сундуке, она нашла серебряное зеркало и придирчиво вгляделась в собственное отражение. И что такого интересного в этой Зосе КакЕеТам, чего нет у нее самой? Все на месте. Нос, как нос, разве что немного вздернут. Брови темные, правильной формы. Их, между прочим, не нужно подводить сурьмой! Глаза. Красивые глаза, выразительные.. А вот щеки... Здесь не помогали даже белила, когда она смущалась или злилась. Мгновенно краснели, как мак. Какие уж там румяна! Ой! Рантух измят... Она быстро сняла его и накинула на голову прозрачное покрывало. Дрожащими руками натянула на себя душегрейку, еще раз взглянула в зеркало, выпятив слегка губы, немного их покусав, чтобы покраснели. "Ну, что панна Зося, умница, красавица, так ли ты сейчас хороша, как я?" Зачем она столько времени кривлялась перед зеркалом? Все равно ведь никто не увидит во тьме. Или, может, просто, на всякий случай? Она вышла в ночь, почти на ощупь пробираясь по двору, чувствуя, как поршни вязнут в густой грязи, в них чавкает холодная вода. О факеле вспомнила только в сенцах, но возвращаться не хотелось, потому и пришлось продираться сквозь сырую мглу едва ли не вслепую. Истину сказала ключница: охота хуже неволи! За спиной остались стены дома и его освещенные окна. Даже громогласное «Майн Готт» уже не достигало ушей Настасьи, когда она углубилась внутрь двора.
На скотном дворе вдоль гумен горели костры. Языки огня трепетали на ветру, шипели и стреляли искрами, когда на поленья падали капли дождя. На распорках челядь и шляхтичи свежевали волчьи туши. Некоторые их мужчин праздно расхаживали, смеялись, обмениваясь шутками. Охота, действительно, удалась на славу, раз охотники были в приподнятом настроении.
Она замерла в тени сарая, ища глазами знакомый красный жупан, и вскоре его увидела. Вдали от людей, у одного из костров, сидел на корточках человек. Осторожно передвигаясь, чтобы не поскользнуться на раскисшей земле, Настасья направилась к нему.
Людвиг, погруженный в раздумья, не слышал ее шагов. Он не заметил ее даже тогда, когда Настасья подошла и остановилась в шаге за его спиной. Перед Людвигом на соломенной подстилке лежал большой волк. Мех зверя, поседевший от старости, свалялся, некрасиво топорщась в разные стороны. Пасть открылась в предсмертном оскале, а на впалом боку зияли рваные раны. Золотистые глаза равнодушно смотрели во тьму. Волк был мертв. Причем настолько давно, что тело успело покинуть трупное окоченение, члены опять стали гибкими и податливыми. Людвиг гладил рукой шерсть, трогал волчью морду, в другой руке он держал глиняную бутыль. Наконец, почувствовав возле себя чужое присутствие, он, неловко качнувшись, обернулся и взглянул через плечо на Настасью.
- Ты?
Одну половину лица освещал огонь костра, другую прятала тень, но Настасья могла поклясться, что мужчина пьян. Капли дождя скатывались с волос на лоб, стекали на шею, плечи. Жупан насквозь промок, сливаясь с ночной темнотой.
- Зачем пришла?
- Я... Можно посмотреть на волков?
Людвиг молчал, глядя куда-то невидящим взором.
- Смотри. Вот один из них. Ну, тебе достаточно хорошо видно? А то, может, подойдешь ближе?
Его сглаза сузились, придавая освещенной половине лица, мрачное выражение.
- Нагляделась? Иди сюда, волк не кусается. Он мертв.
- Я лучше пойду в дом.
Ледяная рука схватила Настино запястье.
- Если я говорю идти, значит, ты должна идти... Ты обязана меня слушаться, потому что моя ... жена.
Людвиг потянул ее к себе.
– Оставайся, раз уж пришла.
- Я не могу. В доме гости. Разве ты не знаешь о том? Негоже оставлять их одних.
- Обойдутся. Не велики персоны, чтобы я перед ними на цыпочках бегал.
- Но это твоя мать и сестры.
Настасья упиралась, боясь приближаться к нетрезвому мужчине, но чем сильнее пыталась вырвать руку из его руки, тем настойчивее он тянул ее к себе. Сопротивление его только раззадоривало.
- Не называй Агнету моей матерью, слышишь? Никогда.
Ему удалось подчинить Настасью, заставив ее все же стоять возле костра. Сам Людвиг по-прежнему остался сидеть на корточках, подняв верх голову, глядя в девичье лицо.
– Помнишь, зимой, в монастырском саду ты спросила, кто моя мать? Я ответил, что она немка. Так вот, я врал.
- Зачем?
Он задумался, пожал плечами.
- Не знаю.
- И все ж?
- Агнета - последняя, кого я мечтал бы видеть в роли своей матери. Эта стерва... она... Черт! Кажется, я забыл, что ты ничего не помнишь. Совсем ничего. Или все же что-то вспомнила?
Людвиг устало опустил голову. Сивуха, которую он отпивал потихоньку из бутыли, окончательно смешала его мысли.
- Конечно же, ты ничего не помнишь.
Настасье не нравился тон, которым он произнес последние слова. Можно было подумать, что он радуется в душе от того, что она потеряла память.
- Зачем так говорить о матери? Не стоит ее обзывать, нельзя плохо думать. Она дала тебе жизнь.
Глаза Людвига метнулись к лица Настасьи, выделявшемуся бледным пятном на фоне сумпака. Вздохнув, он прижался горячей щекой к ее ладони, заставив вздрогнуть от мимолетной ласки, от прикосновения его губ к ее коже. Она замерла, не зная, что дальше делать. Он был настолько пьян, что нес бред (по крайней мере, ей очень хотелось в это верить), едва держался на ногах, в любой момент рискуя потерять равновесия и упасть в грязь. Кто знает, что придет Людвигу в голову в следующий миг? Разум подсказывал оттолкнуть прильнувшую к руке голову, и бежать, не оглядываясь, в дом. Но сердце, оно удерживало ее на месте. Одно легкое прикасновение - и в теле поднялась волна испепеляющего жара, прокатившегося сверху донизу, а после собравшегося пульсирующим сгустком внизу живота. От близости Людвига засосало под ложечкой.
- Хочешь, открою тайну? Ты хотела бы ее узнать? Да, вижу по глазам, что хотела бы. Так вот, эта тайна уже давно не секрет, по крайней мере, для местных. О ней знают все, или почти все, но предпочитают молчать по разным причинам... Агнета - не моя мать. Удивлена! Ха-ха! Тем не менее, это правда. Она никто. Жена родича, которой выпало несчастье усыновить подкидыша, найденного в лесу, - пальцы Людвига, державшие запястье Насти, неожиданно сжали его до боли. - Как же она меня ненавидит! Ненавидит всю жизнь, и, наверное, умрет с этой ненавистью. Но, знаешь что? Я не осуждаю ее, наши чувства взаимны, и мне ее даже немного жаль. Коротать век, постоянно давясь желчью - невелико счастье. Она странный человек. Даже собственных дочерей не любит, а я для Агнеты так и остался найденышем. Мерзким отродием, как она любит повторять, пившим волчье молоко. Ну, Настасья, как тебе тайна?
Людвиг говорил, медленно растягивая слова, запинаясь на фразах. Не понятно, в какой момент все изменилось, но когда Настасья вновь взглянула на мужчину, Людвиг больше не сидел на корточках у тела волка, он опустился на колени, прямо на влажную землю, прижимая лицом и грудь к подолу ее платья. Настасью трясло от холода и испуга, сердце учащенно колотилось в груди. Еще недавно она готова была вырваться и бежать от нетрезвого, не отдающего себе отчета в речах, человека. А сейчас ей стало его жаль. Что-то в душе дрогнуло, переломилось, хотя рассудок по-прежнему отказывался верить в пьяные россказни Людвига.
- Я не могу поверить, - наконец призналась она.
- А я и не ждал этого.
- Волк - не человек, он зверь, - сказала она мягко. - Он не может кормить человеческое дитя.
Людвиг немного отстранился, удивленно глядя Настасье в глаза.
- Ты говоришь так, словно я ребенок, - он улыбнулся. - Словно все выдумал, и ты хочешь меня убедить, чтобы мои слова не более, чем плод воображения. Между тем, Настенька, ребенок - это ты, наивный и доверчивый. В жизни возможно все, даже самое невероятное, во что порой сложно поверить. И эта самая жизнь мне показала, что у некоторых зверей бывает больше сострадания, чем у людей. А люди, порой ведут себя, хуже зверей. Опять не веришь? Например, на войне. Она освобождает наши самые низменные, самые потаенные чувства и желания, о которых мы и не догадываются порой, пока не берем в руки меч, не почувствуем запах крови. Пока вседозволенность не развяжет нам руки.
Настасья хмуро сдвинула брови. Вот ведь человек! Едва на ногах держится, но пытается поучать! Если бы не выглядел столь грустно, она бы, пожалуй, даже на него рассердилась.
- Но твой рассказ о волке больше напоминает сказку, - попыталась она ему объяснить серьезным тоном, но опять вызвала у людвига на лице снисходительную улыбку.
- Сказку? Какую? Об Иване-царевиче, который похитил Елену Премудрую на Сером волке? Или другую?
- Я имела хотело сказать, что трудно вообразить, как волчица могла...
Людвиг тихо рассмеялся.
- Глупо вышло. Действительно, как той сказке о мальчике и волке. Обманывал всех, а когда волк явился на самом деле, ему никто не поверил.
- Что? Я не понимаю, о чем ты?
- И не нужно пока ничего понимать. Это говорю не я, а та дрянная сивуха, которую мне подсунул Казимир в шинке. Шинкаря нужно проучить, чтобы не торговал больше этим пойлом. От него в голове бардак.
Руки Людвига крепко обняли ее ноги.
- Просто будь рядом.
Они молчали, и в тишине, повисшей между ними, можно было услышать отдаленные голоса людей, рассказывающих об охоте.
- Настасья, посмотри на волка, - бутыль вдруг выпала из руки Людвига, расплескав по соломе остатки недопитой сивухи. – Тебе его не жаль?
- Кого?
- Несчастное животное, которое здесь лежит.
- Нет. Это просто мертвый волк, - мрачно проговорила она. - Почему я должна его жалеть?
- Хотя бы потому, что ты женщина. По своей сути должна быть более доброй и жалостливой, нежели мы, мужчины. Но ты безжалостна. Случаются исключения из правил.
- Не правда! Я жалею бездомных кошек, и мне жаль птиц, которых они ловят. И даже мышей, пойманных в мышеловку.
Брови Людвига поползли верх.
- Мышей? Но все же кого больше жаль? Кошек или птичек?
- И тех, и других, - вдруг вспылила она. Ей показалось, что теперь он над ней смеется. - А волков не жаль. Волк - не собака. Не вижу причины, чтобы о них горевать. Они дикие, злобные охотники. Впрочем, я и собак не очень-то жалую.
- Да, - вымолвил Людвиг с пьяной иронией. - Видно, ныне я одинок в своем горе, и ты не составишь мне компанию, чтобы мы на пару могли обливаться слезами.
Настасья сердито сверкнула глазами. Все это представление, что Людвиг учинил, ей уже начинало надоедать.
- Может пан устал валяться в грязи и пойдет домой? А волка я прикажу слугам закопать, раз пан так о нем горюет.
- Тсс... Я сам разберусь, женщина. Это волчица, не волк. Та самая. И мне грустно.
Людвиг попытался неловко подняться с колен, но поскользнулся и вновь рухнул к ногам Настасьи, схватившись за ее подол.
- На свете мало тех, кого мы любим, и еще меньше - кто любит нас. Волчица для меня многое значила, и тебе этого, наверное, не понять. Гораздо больше, чем Тишек. Он пес, от собак человек невольно ждет любви и преданности, и принимает ее, как должное. Но волк... Она не позволила мне погибнуть в то время, как женщина, давшая жизнь, оставила в лесу умирать, чтобы избавиться от позора. Веришь ли? Нет, не веришь, думаешь, что я пьян и горожу околесицу. Ну, и ладно. Попы говорят, что у тварей нет души, но они не правы. Все, что дышит, растет, может думать, в чьей груди бьется сердце, что умирает и рождается вновь - живет, а значит, имеет бессмертную душу. Я скорее поверю, что у людей не бывает души, чем у тварей земных.
- Пан Людвиг, умоляю, тише. Не должно так говорить. Это богохульство. Не дай Бог, кто-нибудь услышит.
- И что? Что мне сделают? Да и кто? В повете одна православная церковь, и та далеко, а иерей трясется от страха, чтобы его не лишили прихода, потому что кругом католическая парафия.
Он отпрянул от Настасьиных ног, вглядываясь в ее глаза, стараясь понять, о чем та думает, действительно ли она его слышит и понимает.
- Волчица очень старая. Она давно пережила своих детей, и, возможно, это одна из причин, почему она ко мне питала привязанность. Никто об этом не знает, кроме Бирутэ, Агнеты и Флориана.
- Почему же ты ее не спас? - зло спросила Настасья, чувствуя, как напряглись руки, обхватившие ее колени. Она испытала странное чувство, не поддающееся объяснению, схожее с ревностью, напоминавшее тот болезненный укол в сердце, когда сестры Высоцкие упомянули некую панну Зосю. Почему Людвиг отзывается о звере, об этой дохлой твари, словно о любимой женщине? Разве это правильно?
- Клянусь, я хотел. Но каждый волен делать свой выбор. Она все равно не ушла бы от собак, потому увела их за собой по следу подальше от стаи. Она была хорошим вожаком, но очень старой. Волков все равно убили. Ее жертва оказалась напрасной, и хорошо, что она никогда об этом не узнает.
Его жупан насквозь промок. Дотронувшись до плеча Людвига, Настасья почувствовала мелкую дрожь, сотрясавшую его тело. В свете костра стали отчетливо видны посиневшие от холода губы. Он тщетно пытался их сжать, чтобы сдержать озноб, от которого стучали зубы. На ресницах выступили прозрачные капли, вспыхнули искрами огня и медленно покатились по щекам. Глаза смотрели с надеждой. Настасья опять почувствовала, как в душе шевельнулась предательская жалость. Она положила ладонь на темноволосую голову и, осторожно зарывшись пальцами в спутанные пряди волос, прижала ее к себе, несмело погладила по мокрым кудрям. Плечи Людвига затряслись от беззвучного плача.
Хлынул проливной дождь. Косые струи воды в мгновение ока промочили не только покрывало на голове Настасьи, но и шубку. Зябко ежась от пронизывающего ее до костей холода, Настасья думала, что причин и дальше стоять под этим ледяным потоком, у нее больше не осталось. Пора была возвращаться под кров. Не хватало подхватить какой-нибудь новый недуг, который опять уложит ее на много седмиц в постель. Шляхтичи закончили свежевать звериные туши, гасили костры, собираясь расходиться. И они то и дело поглядывали в их с Людвигом сторону, о чем-то вполголоса разговаривая.
- Поршни и одежда мокрые, - жалобно произнесла Настасья, надеясь, что Людвиг прислушается к ее просьбе. - Идем в дом. Я замерзла.
Она тянула его за руку, и он послушно поднялся, избегая смотреть ей в глаза. Порыв хмельной откровенности прошел, и он уже выглядел почти прежним, слегка надменным и отстранённым.
- Иди одна. Я вернусь позже. Есть незаконченное дело.
Он не утруждал себя объяснениями, что это за дело, но Настасья и так знала: вестимо, собрался спрятать до утра или закопать прямо сейчас тело волчицы, чтобы челядь не вздумала снять с нее шкуру, как то произошло с ее собратьями. Выглядеть это будет, по меньшей мере, странно, думала она. Но после их разговора, стоило ли чему-то удивляться? Что бы Людвиг не говорил, какие бы пьяные признания ни делал, в ее глазах зверь оставался зверем, и поступать с ним, считала она, должно, как с добычей. Но спорить не стала, понимая, что переубедить этого человека равносильно тому, как если бы удалось сдвинуть гору. Взглянув напоследок на гордо расправленные плечи, на темноволосую голову Людвига, который уже отвернулся от нее, Настасья направилась к дому. Один из служек по знаку хозяина вызвался посветить ей факелом, чтобы пани не угодила в канавы и рытвины с бурлящей водой.
Дом встретил тишиной. Ранней весной ночи были все еще темные и длинные, потому хозяева, как и челядь, укладывались рано спать. Лишь из кухни слышались приглушенные голоса и звон посуды. Стряпуха и ее помощники убирали остатки трапезы после неожиданно нагрянувших гостей. Даже вездесущая Бирутэ ушла к себе, не оставшись ждать возвращения госпожи, отправив на ночлег прислужниц. «Сговорились, не иначе! Кто же меня разденет?» - недовольно ворчала Настасья, оглядываясь в темном, погруженном в сонливую тишину, доме. С появлением в фольварке женщин старого Флори, никому не было дела до молодой хозяйки. Сенные девки, и остальная чадь, только и вертелись возле сестер и их матушки, рассматривали их платья, прически, слушали городские новости.
От обиды у Настасьи защипало в носу, она смахнула навернувшиеся на глаза слезы.
- Ну и ладно. Что я, маленькая? Сама разберусь. Куда же идти спать?
Идя по узким коридорам, освещенным коптящими лампадками, Настасья поежилась. Дом изнутри выглядел намного больше, чем снаружи, но в его внутреннем убранстве не хватало уюта и тепла: ни душевного, ни осязаемого. Она раздумывала над этим не раз, задаваясь вопросом - почему? Поначалу казалось, что вина кроется в стенах. Сложенные из отесанных валунов, они подавляли любого своей мрачностью. От кладки тянуло холодом, несмотря на старания слуг ежечасно топить камины в каждой комнате и гриднице. От суровой, по-мужски, скудной обстановки, не спасали ни развешенные ковры, ни драпировки. Мебель была громоздкая, темная, а охотничьи трофеи, оружие и доспехи, превращали жилище в подобие оружейной палаты. Настасью не покидало навязчивое чувство, что прежде она жила в ином доме, теплом и светлом. В ее снах все чаще звучали чьи-то голоса, появлялись туманные образы каких-то людей. Всматриваясь в черноту ночи за узенькими, как бойницы, окнами жилища, она отчётливо видела мысленным взором переливы света на разноцветных стеклах; солнечных «зайчиков», желтыми, красными и синими пятнами, игравших на бревенчатых стенах и полах. В такие моменты ее наполняла тоска. Наверное, это был ее отчий дом, о котором она ничего не помнила, кроме того, что там были красивые цветные стеклышки в окнах.
Единственная комната в усадьбе, приглянувшаяся Настасье, - ее спаленка – была ныне занята.
Она проснулась от скрипа двери. По стенам расплылось пятно света, и у ложа, со свечой в руке, остановился Людвиг. Настасья крепко зажмурилась, притворившись спящей. Даже дышать перестала, чувствуя кожей тяжелый мужской взгляд, и только бешеные скачки ее сердца, казалось, разносились по комнате громом небесным. Послышался шелест одежды, глухо стукнули сапоги о пол, и голос, заставивший Настасью съежиться под одеялом, произнес:
- Не верю своим глазам… Я знаю, что ты не спишь.
Под тяжестью тела прогнулись перины. Сердце Настасьи, сделав головокружительный кульбит, замерло. С шумом втянув в себя воздух, она открыла глаза.
Людвиг лежал на боку очень близко. Настолько близко, что кончики их носов соприкасались. Увидев, что она смотрит на него, он слегка приподнялся на локте, задумчиво подперев кулаком голову. Другая его рука медленно потянула на себя меховое одеяло, открывая на обозрение, сжавшееся в комок от смущения, Настасьино тело, утонувшее в ворохе подушек. Людвиг улыбался, и от той плотоядной улыбки Настасью неожиданно бросило в жар.
Она села в постели и постаралась отодвинуться от него на безопасное расстояние. В голову ей не пришло ничего лучшего, кроме наивного вопроса:
- Как ты узнал?
Она старалась не смотреть на него, на его грудь, покрытую курчавой порослью темных волос, на крепкие перекаты мышц на плечах. Вид нагого до пояса мужского тела неожиданно поверг Настасью в ступор. Лицо вспыхнуло, и чем сильнее она заливалась румянцем, тем шире становилась улыбка Людвига. Он, казалось, от души наслаждался ее смущением.
- Твои глаза под веками бегали, как у воришки. И дышала ты, словно пришлось одолеть вприпрыжку версту, не меньше. Да будет тебе известно, Настасья Даниловна, у спящих людей дыхание ровное, тихое. Они не сопят, как французские мопсики.
И прежде, чем она успела что-либо ответить, Людвиг вдруг дотронулся ладонью до ее груди.
- Вот и сердце стучит, как у зайца. Позвольте узнать у милостивой пани, что она делает в моем покое?
Настасья подскочила, словно ошпаренная. Отшвырнув одеяло, резво поползла к краю кровати, но едва успела добраться до столбиков, державших полог, ее схватили за подол рубахи и потянули назад.
- Далеко ли собралась? Покои твои, сдается, кто-то занял, иначе ты, душа моя, не обосновалась бы здесь. Как же, наверное, сильно тебе хотелось спать, раз решилась на столь героический поступок: прийти в спальню мужа, - на лице Людвига опять вспыхнула озорная улыбка. Он почти откровенно смеялся над ней. – Тебя выжили из спальни Марыся и Дануся?
- Так и есть.
- Какие милые панны. Следует их отблагодарить. Завтра с утра сделаю им подарки.
Он внимательно ждал, прищурив чуть раскосые глаза, что она еще скажет, чтобы его повеселить. Но Настасья молчала, и лишь спустя какое-то время обратилась с просьбой, стараясь придать лицу как можно более огорченное выражение.
- Нельзя ли гостьям перебраться куда-нибудь... в другое место? Прикажи, чтобы слуги вынесли их котомки в клеть, а самих устроили в любом другом покое…
Не дав ей договорить, Людвиг опять потянул на себя подол ее рубахи, вынуждая приблизиться.
- И куда же мне селить родственниц? В людскую на лавы? В бражный зал? В камору Бирутэ? Сама говоришь, они гости. Но разве с гостями поступают по-свински? Им уступают лучшие места в доме. По крайней мере, мне так думается. Ради приезда дорогой матушки мне ничего для нее не жалко.
- Смеешься?
- Да! – он энергично кивнул головой, негромко посмеиваясь. - Но что ни делается, все к лучшему.
Настороженно глядя на разлегшегося перед ней Людвига, Настасья присела на краю ложа, обхватив руками колени. Их разделяло локтей пять, вполне безопасное расстояние, как ей казалось, но при желании Людвиг мог тут же оказаться с ней рядом.
Убедившись, что Настасья успокоилась и не собирается опять сбежать, он отпустил край ее сорочки. Лениво раскинувшись на подушках, он заложил руки за голову, и с нескрываемым интересом рассматривал жену. Его настроение сильно изменилось с тех пор, как они расстались на подворье. Еще не совсем протрезвевший, но из глаз исчезла грусть. Они хитро блестели, заинтересованный взгляд путешествовал по женскому телу, повторяя его изгибы, плавные линии, выпуклости груди, видневшейся под тонким полотном рубахи, скользил вдоль бедер к кончикам ног, которые Настасья пугливо поджала под себя.
- Можешь спрашивать.
- Что?
-Что угодно. Что тебе интересно знать. Ты же хотела недавно, чтобы я ответил на некоторые вопросы, которые не дают тебе покоя? Не вижу причин откладывать сей разговор до завтра.
- Теперь?
За окном глухая ночь, ливень. Все спят. А ему поговорить захотелось?
- А почему бы и нет? Ночь – самое время для задушевных разговоров. Никто не станет мешать, подслушивать, подглядывать. В полумраке куда легче делать признания, нежели при свете дня. Это самая лучшая пора.
- О чем спрашивать? – еле выдавила из себя Настасья.
- О твоей родине, родных. О том, как попала в Литву... О нас… ежели интересно. Но взамен на откровенность, я предлагаю ответить тебе на мои вопросы. Согласна?
Черная, как смоль, бровь Людвига выгнулась. В глубине глаз горели искорки, и Настасья отчего-то решила, что именно так выглядел змей в райском саду, когда подбивал проматерь Еву на смертный грех.
- А что я скажу? – растерянно пробормотала она. - Ничегошеньки! Даже имя свое не помню.
- Может тебе, Настасья, только кажется, что ты все забыла, - Людвиг склонил голову на бок, внимательно глядя в ее лицо. - Ладно, поглядим, так ли это. Ну, так что, согласна?
- А у меня есть выбор?
От сердца потихоньку отлегло. Уф! Он, оказывается, всего лишь хочет поговорить! А она-то начала воображать невесть что!
Людвиг хрустнул костяшками пальцев и сонно потянулся.
- Нет, выбор у тебя, Настасья Даниловна не большой. Первым начну я. Скажи, ты меня боишься?
Она растерялась, не знала, как правильно ответить на этот вопрос. Боялась ли она его? Да, случалось время от времени. Но страхом она не назвала бы то неприятное, теребящее душу, чувство, что накатывало порой, когда Людвиг оказывался с ней рядом. Скорее то была беспричинная тревога. Почему-то она не доверяла ему, чувствуя по наитию, что он далеко не простой человек. В темноте прохода, когда он схватил ее за руки, ей чудилось, что это тот Людвиг, которого она видела через оконце спаленки, и не тот, что сидел возле ее постели, когда она болела, а другой человек, пугающий, неприятный. Этому Людвигу она не доверяла.
- Нет.
- Что «нет»? – переспросил он. На минуту взгляд зеленых глаз переместился с Настасьиного лица на ее грудь, что так легко угадывающегося под льняной рубахой. Она нервно поправила на плече прозрачную кисею и стянула руками прореху, открывавшую больше, чем того хотелось бы.
- Я не боюсь, - пояснила она.
- Почему тогда ведешь себя, как испуганный заяц?
- Я? Ни капельки!
- Не обманывай,- Людвиг шутливо погрозил пальцем. - Иначе не дождешься моих ответов. Итак, еще одна попытка докопаться до правды. Так все же, ты боишься меня?
Настасья покачала головой и более внятно пояснила:
- То другое. Ты для меня чужой. Я не знаю тебя или просто не помню, что нас связывало. Подчас мне кажется, что я стою в темной комнате без окон и дверей, а голоса в ней шепчут в уши: она твоя, ты в ней жила, тут каждый уголок тебе знаком. Умом понимаю, что, наверное, так и было, но не вижу ничего знакомого, только тьму. Теперь моя очередь спрашивать?
Людвиг перевернулся на живот, вновь потягиваясь, как большой домашний кот.
- Допустим, я поверил. Что хочешь узнать ты?
Он вдруг протянул руку, скользнув ею по постели, и дотронулся до Настиной лодыжки. Кончики пальцев прошлись вверх от ступни к голени, гладя покрывшуюся пупырышками кожу. Рука, достигнув подола ее рубахи, неторопливо начала поднимать вверх по бедру, выше и выше, открывая все больше женской плоти. Судорожно сглотнув, Настасья прижалась спиной к пологу.
- Откуда у меня рана на затылке?
- Так получилось, - лицо Людвига приобрело серьезное выражение и он резко отдернул руку, глядя на нее неожиданно мрачным взглядом. – Зимой в усадьбу приехали гости, Воловичи. Те, что живут на соседней с фольварком мызе. Ты еще не раз услышишь о них, ибо братья - известные забияки. Ни один поветовый сеймик не обходится без шума и драки, и зачинщиками обычно бывали Воловичи. Подчас застолья они меня оскорбили. Видит бог, мы почитаем гостей, как кровную родню, и нет в доме более важного человека, чем тот, кто приехал к тебе в гости вкусить хлеб и соль, но всему есть мера. ... Меня застали врасплох. Не, думал, что они посмеют... Ну, да ладно... В пылу схватки один из их холопов бросил тебя на каменную стену, и ты расшибла голову. Meа culpa.(1) Эти свиньи еще ответят за то, что сделали. Они знают, я никогда не прощаю обиды. Никогда!
В голосе Людвига звучала сталь.
- Никогда?
- Не умею. Такой уж я уродился. К тому же, учителя в жизни были хорошие.
«Да уж, Людвиг немногословен», - думала Настя, прислушиваясь к его скупым, сдержанным ответам.
- Опять моя очередь. Почему ты не оттолкнула меня там, во дворе?
- Ты не позволял уйти.
- Ты могла, стоило лишь захотеть. Я был так пьян, что едва держался на ногах. Ты легко сумела бы от меня избавиться, вместо того, чтобы стоять под дождем и выслушивать душераздирающий бред. Невозможно найти более удручающего зрелища, чем плачущий мужчина. Он жалок. Но ты осталась. Почему?
- Каждый человек нуждается в утешении в минуты печали. Так завещал сам Господь, - уклончиво ответила Настя.
- Только по этой причине?
Она не обманывала, просто сказала не всю правду. Ее тронули его слезы. В Евангелие говорилось, что каждый скорбящий да найдет утешение, раскаявшийся да не будет отвергнут, но... Но было что-то еще между ними в те мгновения. Ей показалась, что она вдруг увидела, скрытую досель ото всех, часть его души, отчаянно просящую вырваться, выговориться, найти понимание. И пусть Настасья слушала его с недоверием, не принимая всерьез его слова о матери, о волке, ее сердце невольно потянулось навстречу грусти, что звучала в его голосе. Она не видела его таким никогда, потерянным, ищущим утешения, и подозревала, что подобное повторится не скоро. Ей довелось стать случайным свидетелем минутной слабости Людвига. И он, вестимо, об этом сейчас сожалел.
- Нет ничего плохого в слабости.
- У меня их нет, - неожиданно резко ответил Людвиг, и Настасья испуганно отпрянула. - Слабость - это клинок, который в любой момент может обратиться острием в грудь, ударить исподтишка в спину.
- Это нечестный ответ. А как же волчица? Ты жалел ее, значит, она была тебе дорога. Это и есть слабость.
- Она мертва, и вопрос закрыт. Не имею желания возвращаться к этой теме.
- А Бирутэ?
- Что Бирутэ? – глаза Людвига стали колючими. - Холопка, как и остальные.
- Мне казалось, ты к ней относишься по-особому. Неужто, если она оступится, допустит промах, ошибется, ты и ее не простишь?
- Чем она отличается от других? Слугам нельзя потакать, иначе они сядут на шею. Ее ждет то же, что и остальную челядь, если она провинится. И Бирутэ об этом знает.
"Врет ведь! И мне, и самому себе", - пронеслась в голове Настасьи догадка. Она видела, что Людвиг часто спускал с рук ключнице ее вечное недовольное ворчание, слышала, что та его как-то ругала, словно строгая мать нашкодившего сына. Он всегда слушал ее молча.
- А я?
Это был тот вопрос, на который ей больше всего нетерпелось узнать ответ. У Настасьи перехватило дыхание, пока Людвиг молчал, обдумывая, что сказать. И это его молчание, разделявшее их, давило камнем на сердце.
- Ты моя жена, – наконец проговорил он. – Слабость ли это? Наверное. Хотя не знаю, мне кажется, я это не хочу никогда узнать... Тебе стало меня жаль?
Настасья почувствовала разочарование. Неужели это все, что он мог ей сказать?
- Это уже следующий вопрос,- натянуто улыбнулась она, видя настороженное выражение в глазах Людвига.
- И все же.
- Да.
Он криво усмехнулся, с неожиданной злостью уставившись на огонь в камине.
- Никогда не жалей. Жалость унижает. Можешь презирать, ненавидеть, но только не жалей. Я не приму этого. Не привык. Да и не заслуживаю.
Людвиг по-прежнему смотрел на огонь и молчал, а Настасья нервно теребила завязки на вороте рубахи, обдумывая, чтобы еще спросить, чтобы он устал от расспросов и позволил спокойно улечься спать.
- Расскажи о моих родных. Как стала твоей женой?
Показалось ли ей или на самом деле рука Людвига, напряглась, сжавшись в кулак?
- Как много сразу вопросов! Пани вздумала одним выстрелом сразу убить всех зайцев? - и тщательно подбирая слова, он продолжил: - Твой отец, Данила Ярославский, московский боярин. Люди говорят, что он наперсник князя Ивана Васильевича. Но твою матушку, прости, не знаю, как звать. Так получилось, что с ними не довелось встретиться.
- Отчего же? – безмерно удивилась Настасья.
- Как бы лучше выразиться... Мне не пришлось ехать в сваты к Ярославскому, чтобы просить его отдать за меня дочь. Вывернись я на изнанку, но и тогда это не возможно было бы осуществить из-за разногласий между державами. Увы, я не видел боярских хоромов, не встречал твоей матери, Настенька. Впрочем, как и остальных родичей. Ничего из этого не случилось. Так уж вышло... Но однажды зимой я увидел очаровательную панну, едущую в возке. Она распахнула занавеси и улыбалась, наслаждаясь солнечным днем, искрящимся снегом, просторами, раскинувшимися вдоль дороги. Ветер играл прядью ее светлых волос, глаза светились весельем. Она посмотрела на меня и заразительно рассмеялась. Так умеют смеяться только дети, чья душа чиста, а мысли не омрачены тяготами жизни. И тогда я решил, что она станет моей. Она будет моей женой, даже если придется идти на край света, продать душу дьяволу, сметая на пути любые преграды. Это была ты, Настя...
Голос журчал, слова лились плавно и красиво, как вода родника, то затихая, то усиливаясь созвучно воспоминаниям. В первый раз за эту бесконечно темную ночь, когда за окнами хлестал дождь и выл ветер, Настасья сумела расслабиться. Она заслушалась, очарованная голосом Людвига и, звучавшими в нем, неподдельными чувствами. Удивительно, но он оказался превосходным рассказчиком. Как на яву она видела и возок, и себя, улыбавшуюся молодому шляхтичу, гарцующему на коне возле оконца. И на душе сделалось хорошо, тепло.
- Куда я ехала?
- В вотчину отца под Дорогобужем. Ныне эти земли отошли к Литве. Я днями вертелся у того возка, не теряя надежды, что однажды панна опять обратит на меня свой взор. И ты посмотрела. Еще и еще. То ласково, то с насмешкой, то хмуря брови. А потом случилось несчастье: колымага провалилась в полынью на реке. Если бы я не успел, ты ушла бы вместе с повозкой под воду.
- Ты меня спас?
- Да.
Настасья затихла, пробуя разобраться в нахлынувших в душу чувствах после признания Людвига. Он ее не торопил, позволив спокойно во всем разобраться.
- Что же ты делал так далеко от дома? Зачем ездил под Дорогобуж?
- Незадолго до того, как мы встретились, я вернулся из похода. Только что закончилась война с Московией(2) и князья договаривались о мире, торгуясь, как барышники на масленичной ярмарке. Но это их дела... Мне было безразлично, что Ягелончик сумеет вытянуть из князя Ивана, какие грамоты они подпишут, и что между собой решат. Я, как и большинство моих людей, хотел вернуться домой, в Черные Воды. В усадьбе я не жил вот уже семь лет, наведываясь туда лишь на несколько дней, подчас коротких перемирий между битвами и приграничными стычками, чтобы восполнить потери в поредевшей хоругви, уладить дела с дворником(3) и собрать деньги с арендаторов для платы пахоликам. Я устал от битв, от крови, от непокидающего ни на минуту чувства опасности, ибо мне выпала доля пройти шесть, из семи лет войны, от ее начала до ее конца. Только один год я не держал в руках меч, сменив его на чернильницу и мантию. Веселый получился год... Флориан уговаривал меня ехать в Краковскую академию постигать науки. Наслушавшись его советов, (Высоцкому очень уж хотелось, чтобы из меня вышел толк), я отправился в университет. Пану Флориану думалось, что если я стану книжным червем, начну читать умные книги, обучаться богословию и философии, из меня выветрится вся дурь. Говорил, что хочет видеть меня ученым. Но мне ныне кажется, что его просто грызла совесть за то, что он с малых лет взял меня в королевское войско, таскал за собой по бивакам, и я не видел в жизни ничего, кроме походного лагеря. Он мечтал меня переделать, да оказалось поздно. Все, что мне нужно было для жизни, я и так успел постичь с лихвой, а углубляться в происхождение природы вещей, читать Плутарха, Аристотеля, нюхать пыль веков - то не для меня. Хватит, что меня в детстве истязали латынью и греческим домашние учителя. Если по-простому, мне не пришлась по вкусу жизнь полуголодного школяра. Потому через год я сбежал из Кракова, собрал хоругвь и вернулся на Порубежье...
- Кто такой Плутарх?
- Один умный человек, который любил рассуждать о жизни и жил очень давно, - рассмеялся Людвиг.
- Сколько же тебе было, когда ты впервые взял в руки меч?
Людвиг был молод, намного моложе большинства мужчин, которые ему подчинялись, моложе Казимира, которому, как Настасья слышала, минуло тридцать весен.
- В три года меня посадили на коня, в пять опоясали. В шесть я начал учиться владеть мечом и иными видами оружия, а в четырнадцать я убил своего первого оленя. В тот же год пограничные князья, владевшие землями в верховьях Оки, переметнулись на службу Московии вместе со своими владениями. Король Казимир созвал сейм, и шляхта решила выступить в поход, чтобы наказать предателей. Пан Флориан, служивший в ту пору под началом Сапеги, числившийся его кастеляном, люто ненавидя эту должность, выпросил у магната разрешение собрать хоругвь и присоединиться к Королевскому войску на Порубежье. Так я оказался среди тех, кто отправился в поход против Воротынских, Белёвских и Одоевских, напавших на город Мазец. Мы торопились на помощь мазецким князьям. Сначала мне довелось служить на побегушках у Высоцкого, потом простым пахоликом, и лишь через три зимы Флориан доверил мне чин ротмистра, а позже позволил собрать свою хоругвь.
- Пресвятые угодники! Неужто у отчима сердце не сжалось, что берет дитя в поход? Могли ведь и убить.
Людвиг хохотнул.
- Какой же ваш бабий род жалостливый. Вам бы только младенцев под юбкой держать, да слезы лить из-за их разбитых коленок. И не замечаете, когда дитё мужем становится. Все равно для вас маленький. В четырнадцать лет мальчик – уже не мальчик, а мужчина, воин. Да и не хотел я сидеть в замке, внемля священнику, обучавшему грамоте. В замке же пан Флориан не желал меня оставлять на попечении Агнеты. Не любим мы с ней друг друга. По этим причинам ему и пришлось взять меня с собой. – Людвиг усмехнулся. - Но вернувшись после похода в Черные Воды, я не пробыл в фольварке и двух седмиц.
- Почему?
- Скука. Я не привык быть землепашцем, вникать в дела вотчины и выслушивать жалобы смердов. Для этих нудных дел всегда под рукой имеется дворник. Нынешний, конечно, хитрый малый, и я ему ни капли не верю, но пусть лучше себе в машну лишнюю гривну положит, чем я обременю себя сбором податей и прочими хозяйскими делами... Так вот, просидев в фольварке пару седмиц и поняв, что скоро коростой обрасту от тоски, я отправился к пану Флоре, который как раз собирался ехать по делам на Порубежье. Он взял меня с собой, и сколько бы я на свете не прожил, ни одного дня не пожалею, что тогда уехал с ним.
Он рассказал Настасье о том, как вытащил ее из ледяной воды, как монашки выхаживали ее, поведал о встрече в саду, о своих надеждах и чаяньях, и о том, что она согласилась бежать с ним в Литву и стать его женой. Настасья слушала, не переставая удивляться, смущенно пряча глаза от пронзительного взгляда зеленых глаз, полагая, что, наверное, очень сильно любила Людвига, раз согласилась, очертя голову, кинуться в омут страсти, забыв о доме, оставшемся в Московии, о родных... Как жаль, что те чувства ушли из ее сердца, исчезнув вместе с воспоминаниями.
Голос Людвига ни разу не дрогнул, когда он рассказывал Настасье о ее прошлом, умело плетя паутину из правды и вымысла, ни единым звуком и жестом он не позволил усомниться той, которая слушала его с замиранием сердца и восторженный улыбкой на устах, что услышанное - лишь часть правды, красивая сказка, в которую он и сам ныне, может быть, хотел бы всей душой поверить. А Настасья, околдованная завораживающей историей своей, как она думала, жизни, не замечала, что Людвиг почти не упоминает ни названий мест, где все происходило, ни имен людей, старательно их избегая.
Пребывая в приятных сердцу грезах, она не заметила, когда он придвинулся к ней ближе, сев на кровати. Их лица оказались настолько близко, что Людвиг уже касался губами ее розовеющей, от переполнявших душу чувств, щеки.
- У тебя красивые волосы, - шептали его губы в опасной близости от ее губ, и сердце в груди Настасьи вдруг забилось быстрее, руки заледенели от сладостного предвкушения того, что она так усердно старалась отсрочить. – Длинные, светлые... На свету переливаются золотом, а на ощупь, как мягкий шелк.
«Не слушай его и не верь, какой бы мед не источали его уста… - прошелестел в голове чей-то тревожный голос.- Он Волк, а у волков свои законы».
Но прежде, чем она успела опомниться, Людвиг наклонил голову и коснулся губами ее рта. Сначала нежно, едва ощутимо, а потом вдруг жадно, словно желая почувствовать ее вкус у себя во рту. У Настасьи закружилась голова, перед глазами поплыла комната, смазываясь в одно ровное пятно. В растерянности она не знала, что делать, куда девать руки, безвольно повисшие вдоль тела. Хотела отвернуться, но Людвиг обхватил ее затылок рукой, удерживая возле себя ее лицо, не позволяя сделать даже короткий вздох.
- Не надо... Ты… безумец, - едва слышно шептала она, когда Людвиг прижался губами к ее губам.
- Тише... тише. Мы все безумны... в любви и на войне.
Он не слышал или не захотел услышать ее, продолжая целовать ей лицо, перемещаясь губами по линии скулы к прикрытому волосами виску. Тогда, в попытке вырваться из пугающего плена его рук, она перевернулась на бок, отползая на край кровати, но вскоре поняла, что все напрасно. Ее приняли в объятия, подняли на руки и понесли. Людвиг бережно опустил свою ношу на пол у камина, на медвежью шкуру. Наклонился, и, глядя в наполненные слезами глаза Настасьи, припал губами к ее шее, прикасаясь горячим ртом к впадинке меж ключицами, покалывая кожу щетиной, поднимаясь дорожкой поцелуев вверх по напряженной от страха жиле, бешено пульсирующей от бегущей в ней крови. Она покорно откинула голову назад и прикрыла глаза, позволяя ласкать себя, трогать пальцами мочки ушей, чувствуя кожей горячее прерывистое дыхание, согревающее ее, будившее внутри тела неизведанные, пугающие порывы. Сердце глухо билось в груди от всколыхнувших эмоций, по коже пробежала волна дрожи. И с каждым новым прикосновением это мучительное чувство усиливалось, заставляя ее метаться, извиваться, до крови кусая губы, чтобы сдержать протяжный стон...
- Отпусти... Я...Нет..
Мысли путались, сплетаясь в клубок, а непреодолимое желание облегчить, раздиравшее плоть, томление усилилось настолько, что она уже готова была просить прекратить эту муку. Угадав безмолвный призыв, Людвиг медленно провел кончиком языка по ее пересохшим губам, и стал спускаться ниже, к потаенным глубинам женского естества, ритмично двигаясь в горячей влажной плоти. Еще... еще... быстрее... Тело выгнулось, подалось навстречу безумию, обуреваемое немыслимыми ощущениями, а затем обессилено рухнуло на мех, и снова исступлённо поднялось навстречу движениям мужской руки, наслаждаясь недолгим облегчением.
Настасья царапалась, кусала его губы, смутно сознавая, что все происходящее с ней, ей нравится. По телу разливался жар, он проникал под кожу, испепелял изнутри, заставляя тела сплетаться в животной страсти, бороться друг с другом, чувствуя непередаваемое наслаждение, дарованное, как благословение.
Они бесконечно долго лежали, тесно прижавшись друг к другу, переплетя ноги, руки. Волосы спутались, а губы не разъединялись. Но это уже были другие поцелуи: нежные, исполненные удовлетворенные. Оба чувствовали опустошение после пережитого урагана страсти. Настасьина голова покоилась на плече Людвига, он задумчиво перебирал пальцами пряди ее волос, иногда щекотал губами мочку ее уха или проводил кончиком носа по щеке и виску.
Ей было хорошо, уютно и легко на душе. Хорошо настолько, что она поняла, почему так долго избегала человека, бывшего ее мужем. Она боялась не самого Людвига. Ее пугало и отталкивало то, что он в ней пробуждал, то, что не укладывалось в рамки устоев. Она страшилась самой себя...
- Я отвечу тебе еще на один вопрос. Мы теперь одно целое. Одна душа. Одно сердце. Ты принадлежишь мне, и только мне, так же, как я тебе... Так будет всегда. Но если ты, Настасья, когда-нибудь меня предашь, я тебя убью. А потом и себя.
(1) моя вина (лат.)
(2) Имеется ввиду одна из многих русско-литовских войн, носившая название Пограничной, длившаяся семь лет с 1487 по 1494 гг.
(3)дворник – управляющий поместьем, фольварком, человек, отвечавший за сбор чинша и прочих податей, поступавших в казну господина, феодала. Обычно это был грамотный, бедный горожанин, иногда еврей.
Миновало более трех седмиц с той поры, когда Людвиг уехал в Вильно. Уехал неожиданно и быстро, ничего не объясняя. Собрался в дорогу на заре через пару дней после того, как Настасье волей-неволей пришлось остаться у него в покоях. Растерянная, ничего не догадывающаяся о причинах, заставивших мужа решиться на столь скоропалительный отъезд, она робко попросила взять ее с собой, но в ответ услышала твёрдое «невозможно». Людвиг мягко коснулся пальцем ее губ, задумчиво провел ладонью по щеке и сказал, что вернется к концу сакавика (1). Березы и клены, росшие вдоль тына, давно отдали соки корням и набухшим на ветках почкам, на вербах распустились котики, близился травень (2), но хозяин так и не появился в вотчине...
Настасья в сумерках вышла за тын. Стояла, глядя на лес, на дорогу, что вела к фольварку. Вечером похолодало. В эту пору еще случались ночные заморозки, неся с собой скорее благо, чем зло: легкий морозец подсушивал грязь, сковывал корочкой льда лужи, позволяя остаткам, слежавшегося после зимы, снега равномерно сойти, не разлиться паводком, превращая колдобины большака, разъезженного телегами, в ухабистую твердь.
Когда истек обещанный срок, а Людвиг так и не приехал, она, устав ждать, скучая по нем больше, чем могла сама ожидать, стала выходить вечерами за частокол фольварка, скрашивая ожиданием время до вечерней молитвы. Глядя вдаль на зубчатую полоску бора, окрашенную золотистыми лучами заходящего солнца, Настасья надеялась: а может быть сегодня из-за поворота дороги покажется маленький кортеж, во главе которого она увидит всадника на рябом коне. Она стояла за воротами до тех пор, пока глаза могли различить с сумерках около леса силуэты двух паганских столбов-божков, которые обозначали границы Черных Водов, или пока ключница не звала ее в дом.
Бирутэ и нынешним вечером окликнула Настасью, прося вернуться в дом, но зная, что та никогда не торопится, спустя время сама вышла за тын, неся в руках для хозяйки теплую накидку.
- Озябнешь, пани, - сказала она, заботливо укутав плечи Настасьи в мех. - Чего стоять? Не приедет он.
Настасья вздохнула. Возвращаться под кров не хотелось. За эти дни, мучительно медленно тянувшиеся после отъезда мужа, она вдоволь успела наслушаться упреков и понуканий от пани Агнеты. Отчего ганзейка с дочками так загостились? Что их держит в вотчине нелюбимого пасынка, она никак не могла взять в толк. Зато не нужно родиться семи пядей во лбу, чтобы видеть и понимать, что капризные изнеженные дамы, привыкшие жить при дворе литовского князя, маются в глуши от скуки и нехватки развлечений...
Настасья быстро узнала, насколько литовская шляхта живет обособлено: не один посторонний человек не переступил порог дома с тех пор, как она поправилась. Разве что иерей и мастера, строившие на погосте каплицу.. Ни соседей, ни друзей Людвига, в Черных Водах встретить не пришлось. А местных бояр удалось увидеть только в церкви. Крупные фольварки и мызы в повете стояли на большом расстоянии один от другого. Порой, чтобы сосед к соседу мог наведаться в гости, на дорогу в одну сторону людям требовалось потратить целый день. Потому никто ни к кому не торопился ездить в гости, предпочитая встречи в местечках и городках по праздникам или в воскресные дни в церквях и костёлах, на сеймиках, да на базарах. Тоска зеленая!
Мария и Данута не нашли на десять верст в округе ни одного интересного для себя лица, кроме бобыля Казимира и пары-тройки пахоликов, обитавших в вотчине их брата. Однако паненки, не сочтя их равными, устав от общества друг дружки, постепенно смягчились и начали относиться к золовке более терпимо. Забросив рукоделие, коим отягощала, их и без того нелегкую жизнь, матушка, девицы Высоцкие принялись обучать «темную» московитку великосветским манерам, танцам и игре в кости. Вечерами девушки наигрывали на бандуре приятные мелодии и декламировали вслух вирши некого Миколы из Гусова. В кости Настасья научилась играть с легкостью, для этого особого ума не требовалось, но с танцами и «песнями без музыки», как она называла стихи, ей с трудом удавалось совладать. Она путала фигуры, часто наступала на волочившийся по полу подол бархатного платья, одного из тех, что достала из кофров для нее Бирутэ. Сколько раз она не спрашивала у ключницы, откуда взялись эти чудесные наряды, женщина так и не призналась. Молчала, то краснея, то бледнея, от чего Настасье невольно в голову закрадывались разного рода подозрения. Первым, и самым достоверным предположением появления чужих женских платьев в доме недавнего холостяка, были его любовницы. А что? Настасья уже много раз слышала от сенных девок, что раньше в фольварок ездили пани. И чаще других здесь появлялась соседка, сестра тех самых Воловичей, по вине которых она, Настасья, так долго болела. Феофания или Теомания... Или же Теофилия. Да, какая разница, как эту бабу звали. Настасья встретила ее в церкви на Троицу. Она ни за что бы не догадалась, почему та черноокая женщина ест ее очами, если бы не спросила у Казимира.
- Кто та пани, что стоит близ тощего шляхтича к красном кунтуше?
- Пани Рудзецкая, вдова земского подсудка, - объяснил ротмистр. - Эта дама... Как бы лучше сказать. То бывшая зазноба Людвига. Это ее братья нынешней зимой учинили в нашем фольварке драку.
- Ах, вот оно что? – протянула Настасья, впиваясь глазами в смуглое лицо «бывшей зазнобы». В груди что-то неприятно зашевелилось, сдавив до боли сердце. - Отчего же она живет с братьями, а не в собственном доме?
- Ну... - задумался Казимир, озадачено почесывая затылок. - Первый супруг пани Рудзецкой был дряхлым стариком и большая часть имущества, кроме приданного пани Теофилии, после его смерти отошла сыну от первой жены. Но то приданое по слухам оказалось столь мизерным, что на такое долго не проживешь. А второй муж Теофилии, подсудок Рудзецкий, очень уж любил жить на широкую ногу, много долгов наделал в Вильно и Кракове. Вдова по сей день выплачивает здешнему подкаморию(4) штраф за покойного, коий в свою бытность подсудком незаконно прибрал к рукам надел земли, принадлежавший казне. Потому ныне и живет пани Рудзецкая в отчем доме, с матерью и тремя братьями, что ей податься больше некуда. Мызу-то покойника за долги пришлось продать.
Увы, но трудности жизни пани Рудзецкой мало интересовали Настасью. Гораздо больше ее впечатлило количество замужеств этой женщины.
- О! Целых два мужа?
Казимир покраснел.
До конца службы Настасья украдкой косилась на женщину, сгорая от любопытства, и невольно сравнивала себя с ней. И чем дольше смотрела, тем больше ей казалось, что вдова, с какого боку не погляди, красивее ее самой. Смуглая, глянец черных волос, которые та и не думала скрывать под рантухом, сочные губы, нос с легкой горбинкой и узкий разрез темно-карих глаз. Дикая красота! Похожее обличие встречалось в повете через одного человека (даже у Людвига глаза были, как у татарина - слегка раскосые, миндалевидные), и все благодаря ханскому войску, некогда стоявшему в Лиде и на близлежащих землях не один десяток лет), но ни чей облик не будил в Настасье такой жгучей зависти, как облик Рудзецкой. Настасья вдруг почувствовала себя бесцветной сизоворонкой рядом с ярким павлином. Куда уж ей было тягаться со своим вздернутым носом, светлыми косами и бледно-розовыми губами с этой красавицей! Рудзецкая казалась и в летах Настасьи намного старше, была, наверное, даже старше Людвига. Опытная...
- Это же ее платья, да? - кричала она, вернувшись из церкви, с ненавистью выбрасывая одежды из кофров на пол, топча их ногами.
- Господь с тобой, пани! Что выдумала? - причитала Бирутэ, ходя следом и складывая наряды назад в кофры. - Разве же наш пан опустился бы до такого?
- Тогда откуда они взялись? Еще каких-нибудь баб, которые к нему ездили?
- Кто тебе, пани, ввел в уши эту чепуху? Скажи только, и я тому болвану вырву его поганый язык.
- Не скажу! Не скажу! - топала ногами, как дитя, Настасья, размазывая по лицу слезы. - Разве я знаю, что ныне за моей спиной творится? Может Людвиг и ныне с этой ... теткой знается? Уехал вон, и не сказал даже куда и для чего. Вдруг он ныне у соседей на хуторе? Опять с ними помирился. Может ему нравится, что я в ее платьях хожу?
- Цыц, глупая! – рассвирепела вдруг Бирутэ. - Что былО, то быльем поросло. Не вороши прошлое. Мужики того не любят. Та кабета(3) в церкви - прошлый день твоего мужа. А ты его нынешний день и грядущий. Да, та пани красивая, только ты во сто крат лучше. Это на тебе Людвиг женился, а не той женщине, помни об этом. Знать, ты ему нужнее и важнее всех, кто был прежде. Поняла ли, дуреха маленькая?
- Все равно не верю.
- Тьфу ты! Ну что, ты, будешь делать?
- Скажи, откуда платья взялись, и я успокоюсь, - Настасья подозрительно прищурила глаза.
Бирутэ тоже прищурилась, упершись кулаками в бока.
- Если признаюсь, Людвигу меня не выдашь? Он велел не говорить.
- Ну?
- Платья, что на тебе ныне, принадлежали Дануте и Марии. Иных в усадьбе не нашлось, когда ты приехала, потому пришлось тебе пользоваться тем, что было. Пани Настасья, не сердись, потерпи немного. Людвиг скоро привезет ткани, сукно, тогда и сошьем для тебя все новое и красивое.
Новость, что ходить приходится в чужих обносках, не очень обрадовала Настасью, но если выбирать из двух зол, рассуждала она, то лучше уж старые платья сестер Высоцких, чем тряпки какой-нибудь любезной мужа. Теперь стало ясно, отчего девицы, глядя порой на Настасью, украдкой шептались и посмеивались.
- А где мои одежи? Разве меня меня босой в Литву муж привез?
- Пусть про это тебе Людвиг сказывает, - вдруг резко ответила ключница и быстро вышла из спаленки.
Настасья еще несколько дней хмурилась, когда приходилось одевать ношеные паненками одежды, и все время вспоминала соседскую вдовушку, строя догадки, почему Воловичи рассорились с Людвигом. В конце концов решила, что именно из-за их сестрицы. Поди, хотели пристроить ее, но не вышло. Вскоре ее взбудораженное женское самолюбие утихло, она опять выросла в собственных глазах, и после того, как во всем разобралась, или по крайней мере начала так думать, почувствовала удовлетворение. Настасья этой весной расцвела. Щеки горели свежим румянцем, в глазах появился блеск, точно в них светоч зажгли. И прежде пригожая, ныне она еще больше похорошела, утратив последние остатки отроческой нескладности и порывистости движений, на глазах превратившись из девочки в молодую женщину. Кто бы на нее не смотрел той весной, не мог не любоваться ее тонким станом, улыбкой, не сходившей с губ. Счастье и благость, которые Настасья чувствовала в сердце, украшали ее безмерно.
Смеркалось. За тыном давно откричали последние петухи, напоминая людям, что пришел час оставить работу до утренней зари, садиться трапезничать и отправляться на покой. С подворья слышались голоса стражников, а в холодном бледно-розовом небе вспыхнули первые звезды. Настасья подняла глаза, любуясь их мерцанием. Белые, желтые, красные, лазоревые. Целая россыпь, не счесть, словно чья-то щедрая рука вытрясла из лукошка эти блестящие, мигающие точки на радость людям, а может на печаль. Любуясь ими, Настасья с грустью подумала, что, наверно, такие же звезды горят этим вечером над головой Людвига, и, возможно, он тоже стоит где-нибудь под небом и смотрит на них.
Решив, что еще немного побудет за тыном, наслаждаясь прохладой тихого вечера, она не спеша обогнула ограду и отравилась в сторону сада. Там, между яблонями и грушами, что еще не успели покрыться первоцветом, стояли качели. Седмицу назад их сделали холопы по приказу скучающих паненок. Настасье, целый день занятой делами, некогда было кататься, а по вечерам к качелям не возможно было подступиться. Девицы облюбовали это место, удаленное от глаз пани Агнеты, для заигрываний с Казимиром.
Сегодня качели пустовали. Паненок за какую-то провинность мать оставила в доме. Опустившись на доску, Настасья оттолкнулась ногами от земли и медленно раскачиваясь, вспоминала прожитый день. Припомнила каждую мелочь: куда ходила и что делала. После зимних холодов закрома иссякли, требовали починки крыши на сараях и амбарах. Для того, чтобы знать, что и где лежит, что имеется в запасе, она должна была обходить клети, ледники и каморы, считать полотно, натканное бабами за зиму, проверять людскую. Всему этому ее учила Бирутэ, но Настасье порой казалось, что она уже раньше слышала подобные наставления. Видимо, прежде ей уже объясняли, как нужно вести хозяйство в доме мужа. Понимала, что подобному ее могла учить только мать, но вспомнить лицо той или ее голос, никак не получалось.
Погрузившись в размышления, она не слышала, как к саду кто-то подъехал. Лишь когда зазвенела уздечка, раздался лошадиный храп и стук копыт, она подняла глаза на тын. На фоне ограды ярким пятном выделялся всадник. Конь жадно щипал проклюнувшуюся траву, звякая мундштуком, а человек нетерпеливо привстал в стременах. Бледный овал лица под черной магеркой был обращен в сторону Настасьи. Ее сердце дрогнуло. Неужели?
Тронув поводья, всадник направил коня в сад.
В душе Настасьи разрасталась радость, захлестывая ее волнами тепла при виде Людвига, его фигуры, обтянутой атласом жупана, темных кудрей. Желание запустить руку в густую шапку волос, потрепать их, взъерошить, оказалось столь сильным, что лицо Настасьи вспыхнуло ярким румянцем, а в животе как будто бабочки затрепетали крыльями. Приложив ладонь к груди, чтобы утихомирить сумасшедший ритм сердца, она впилась глазами в лицо мужа.
Столько слов заранее приготовила, чтобы ему сказать: думала пожурить за то, что так долго не возвращался, а потом признаться, как скучала без него, а еще поведать о том, что знала только она одна да еще ключница, с которой пришлось поделиться своими подозрениями. Хотелось на ходу спрыгнуть с качелей и лететь ему навстречу, словно птица, но заранее приготовленные речи вдруг испарились из памяти, а во рту пересохло, когда Людвиг спешился и приблизился к ней, по-прежнему сидевшей на качелях.
- Можно мне попробовать? – улыбаясь, промолвил он.
Настасья закусила губу, не зная, что сказать в ответ, только вскинула глаза на замершего рядом с ней мужчину. Подобрав длинные полы жупана, он присел перед ней на корточки, пристально глядя в лицо. Вблизи Людвиг выглядел уставшим. Под глазами лежали глубокие тени, щеки покрылись щетиной, сильно отросшие волосы растрепались и спутались после быстрой скачки. Она несмело коснулась ладонью его плеча.
- Я ждала.
- Знаю.
Людвиг поднялся на широкую доску, помог стать рядом Настасье, веревки недовольно заскрипели, поддавшись нажиму мужских рук, и качели тронулись с места. Его пальцы легли поверх ее ладоней, крепко их обхватив. Лицо приблизилось настолько, что он почти касался губами ее рта. Настасья замерла, глядя в зеленые глаза. Неужели поцелует? Опять запорхали бабочки внизу живота, сбилось дыхание от переполнявших сердце чувств, подогнулись колени. Но он не целовал. Смотрел на нее, казалось, бесконечно, и от этого взгляда Настасье делалось неловко и одновременно сладостно. Но он не целовал. Смотрел на нее, казалось, бесконечно, и от этого взгляда Настасье делалось неловко и одновременно сладостно.
- Как долго меня не было... Я уже начал забывать, насколько прекрасно твое лицо.
Качели набирали высоту, проносясь над землей. Движение воздуха трепало покрывало на голове Настасьи. Мелькали в сумерках голые кроны деревьев, желтая прошлогодняя трава, бледное вечернее небо с россыпью мерцающих звезд. Звезды то приближались, то удалялись, и вместе с ними раскачивался горизонт. От воздушных потоков, от мелькания веток перед глазами, от близости Людвига, прижавшего ее к своей груди, у Настасьи кружилась голова. Кровь отхлынула от лица и, видно, бледность ее настолько явственно проступила, что Людвиг вдруг перестал раскачиваться, обхватив ее одной рукой за стан, не позволяя упасть.
- Не знал, что ты боишься высоты. Прости, что напугал, - сказал он с тенью сожаления, когда качели, наконец, остановились. Подняв Настасью на руки, он осторожно поставил ее на землю возле себя.
- Идем, идем, - шептала она, не имея сил справиться с безудержным биением сердца, что так и рвалось из груди. Она схватила Людвига за руку, увлекая за собой из сада, чтобы скорее вернуться в фольварок, но он остановил ее.
- Постоим еще немного. Не хочу ни с кем делить эти первые мгновения. Они должны быть только нашими.
Ноги подгибались от слабости, когда он взял в ладони ее лицо и припал к губам жадным поцелуем, сминая их до боли, лишая дыхания. В поцелуе Людвига она чувствовала дикий голод и острую тоску о ней, любимой и желанной, его смятение от неожиданного прилива эмоций, взбудораженных в душе одним только взглядом ее малахитовых глаз, и жажду восполнить упущенное время после разлуки. Людвиг коснулся губами одной ее щеки, после – другой, задержавшись долгим поцелуем у виска. Рука скользнула под рантух, проведя пальцами по выпуклостям груди. А потом последовал еще один долгий поцелуй в губы, и были глаза, глядящие в другие глаза, чистые и ясные. Людвиг тянул за край покрывала, снимая его с Настасьиной головы, обнажая светлое золото кос, по которым успел соскучиться, но после поцелуев, от переизбытка чувств, она уже едва держалась на ногах, чувствуя сильную дрожь, сотрясавшую все ее тело. Колени подогнулись, и если бы Людвиг опять не подхватил ее на руки, Настасья упала бы на землю.
Он усадил жену на коня впереди себя, и они покинули сад, наполненный ночной тишиной, покоем, место, где ныне только для них одних горели в небе маленькие точки звезд, пророча, казалось бы, безоблачную, счастливую будущность.
Жизнь в усадьбе, растревоженной, будто улей, закипела с новой силой с возвращением хозяина. В окнах вспыхнули огоньки лучин и свечей, из людской высыпали слуги с факелами, разбрелись по подворью, встречая обоз. Кое-кто из чадинцев уже снимал с телег тюки, унося их в клети, кто-то выпрягал коней и вел их на конюшню в стойла. Под ногами людей вертелся Тишек, скуля от радости и виляя лохматым хвостом.
Едва Настасья с Людвигом въехали в ворота, под широким навесом крыльца появились фигуры ключницы, паненок и пани Высоцкой. Женщины были одеты, и значит, еще не ложились спать. Настасья немного расстроилась. Глядя на толчею возле дома, она поняла, почему Людвиг не торопился покинуть сад. Там они могли насладиться одиночеством и друг другом, здесь же на них глядели полтора десятка любопытных глаз. Кто-то с нескрываемой радостью, но некоторые с неприязнью.
- Скажи, Агнета не досаждала тебе, пока меня не было в фольварке? Не обижала? Если она посмела хоть слово дурное сказать, клянусь, ей не поздоровится.
Настасье не терпелось, выложить, как на духу, все, что накопилось в душе против немки. Вот бы поведать, как та обзывала ее полоумной или смеялась над ее неловкостью, неумением носить литвинские наряды, указывала, где стоять, где сидеть, суя нос в любое дело. Ганзейке доставляло немыслимое наслаждение шпынять, упрекать и обзывать разными немецкими словечками московитку. Не понимая дословно значения слов, Настасья тем не менее легко угадывала их смысл по интонации. Агнета словно спешила излить накопленную годами желчь и ненависть к приемному сыну на голову его жены, пока тот был в отъезде и не мог встать на ее защиту. Немка день ото дня смелела, чувствуя себя госпожой и властительницей душ всех обитателей усадьбы. Взялась распоряжаться хозяйством, не считаясь с мнением ключницы и Настасьи. Боярская дочь, не отличавшаяся терпением и уступчивостью, недолго терпела подобное к себе отношение. Уже на третий день после отъезда Людвига в доме, в одной из камор, вспыхнула ссора. Челядь разбежалась или спряталась в людской, боясь встревать между двух огней. Чего только не наговорили тогда друг другу Настасья и пани Агнета, крича и обзываясь, едва ли не кидаясь одна на другую с кулаками.
Вестимо, обо всем этом Настасья могла сразу донести Людвигу, и наверно, испытала бы не меньшее удовлетворение при виде заплаканных глаз Высоцкой, ее трясущегося от возмущения и злости подбородка, чем испытывала сама немка, отравляя ей жизнь в фольварке. Но промолчала.
Дыхание Людвига коснулось ее щеки, из приоткрытых губ вырвался легкий пар, когда он опять спросил:
- Не утаивай от меня ничего. Я не вижу твоего лица, зато чувствую, как напряглась спина, стоило мне упомянуть Агнету. Она что-нибудь сделала?
- Нет.
Зачем множить неприязнь, разрушать видимость доброжелательности, которая Людвигу и так давалась нелегко? Чутье подсказывало: обмолвись она хоть словом, упрекни Агнету, и шляхтич найдет способ отомстить, поставить на место мачеху, отыгрываясь ныне все свои за детские обиды. Он ждал повода. И еще Настасья подозревала, что методы наказания Людвиг изберет далекие от словесной перебранки. Незачем трогать немку и разругаться при том с отчимом, о котором Людвиг отзывался с теплотой. Потому и молчала, хотя и чувствовала, что муж ей не поверил.
(1) Март (бел.)
(2) Май (вост.-сл. Уст.)
(3) должностное лицо, распоряжающееся от имени князя распределением земельных наделов
Как только Людвиг спустил Настасью с седла, его окружили дворовые люди. На крыльце по-прежнему стояли его стриечные сестры, а за ними, будто Вавилонская башня, возвышалась мать, вытеснив в тень рослой фигурой и пышными юбками ключницу. Девицы терпеливо ждали, когда брат освободится, переговорив с Казимиром и дворником, чтобы обнять его. Но пани Агнета не торопилась с приветствиями. Возвращение Людвига означало конец ее власти в фольварке. Вскоре дворник и ротмистр ушли к возкам, чтобы командовать слугам, куда разгружать их содержимое, и тогда паненки буквально скатились по ступеням крыльца на подворье. Подхватив Людвига под руки, они повисли у него на локтях, наперебой засыпав кучей вопросов.
- Что привез?
- Купил ли тканей, которые мы просили?
- А шелковые ленты, о которых я говорила, не забыл достать?
-Бисер, бисер, Людвиг! Купил ли бисера? Мне нужно расшить подол на платье.
- Как наш родитель поживает? В здравии ли? Виделся ли с ним? Отец просил что-то передать? Сколько еще нам сидеть в Черных Водах?
- Как здоровье пана Яна?
Вырвавшись, наконец, из объятий сестер, Людвиг повернулся к Настасье. Она стояла за его спиной и слышала каждое слово, что щебетали паненки. Судя по ее насупленным бровям, Настасья догадалась, что окружающие ее люди знали намного больше ее самой о том, куда и зачем он ездил. И это ей не нравилось. Настойчивый взгляд Настасьиных глаз говорил, что она ждет объяснений. И чем скорее, тем лучше. Людвиг натянуто улыбнулся.
Вслед за дочерьми с крыльца спустилась Агнета. Легко, по очереди, ударив девочек по плечам длинной тросточкой, она отправила их в дом.
- Фон пшли, болтушки.
Мария и Данута тотчас убежали, а немка, чопорно поджав губы, склонила голову перед Людвигом в знак приветствия.
- Удачно ли съездил, Лютэк? Встретились?
- Не так, как хотелось бы.
Исполнив, что требовали законы вежливости по отношению к человеку, под чьим кровом она гостила, чей хлеб ела, пани Агнета подобрала подол и направилась вслед за дочками, спеша скрыться от ночной прохлады в тепле покоев.
Показав Казимиру и Бирутэ, какие из сундуков внести в каморы, а которые поставить в господской опочивальне, Людвиг взял Настасью за руку и повел за собой в дом.
По комнатам бегали слуги, растревоженные поздним возвращением хозяина, несли блюда с закуской, жбаны с водой и медовухой, чтобы накрыть на стол в бражной зале для только что вернувшихся людей. Отовсюду неслись возбужденные голоса, стук вносимых в дом сундуков и шарканье ног.
У Настасьи внутри все кипело. Родня мужа, оказывается, знала, к кому он ездил в Вильно, но никто не потрудился этим с ней поделиться. Она шла все медленнее, и вскоре Людвигу пришлось ее едва ли не силой втянуть в опочивальню. Прикрыв дверь, он мягко привлек ее к себе, прижав спиной к стене, видимо, собираясь продолжить начатое в саду. Но его губы так не поймали Настасьин рот. Она отвернула лицо, упершись ладонями грудь мужа.
- Почему? - в голосе Людвига звучало нескрываемое разочарование.
- А ты не знаешь? Зачем ты ездил в Вильно?
Спросила напрямик, дрожащим от обиды голосом. Недавно светившиеся лаской глаза вспыхивали зеленоватыми огоньками гнева.
Людвиг потянулся рукой к ее лицу, обрамленному белым рантухом, надеясь поймать его, запечатать упрямый рот поцелуем, но Настасья снова отвернулась. Вздохнув, он отстранился, убрав руки с ее плеч, и заложив их за широкий пояс, вытканный узорами, нехотя ответил:
- К пану Флориану. Ты же слышала, что говорили его дочки.
- Отчего же меня не взял? Неужто, помешала бы? Или не только к нему ездил?
Людвиг о чём-то не договаривал. В груди ныло так сильно, что на миг она перестала дышать... Не одна она этой весной расцвела. Полумрак спальни не мог утаить от ревнивого взгляда Настасьи, насколько похорошел Людвиг с момента их последней встречи. Немного отвыкнув, она смотрела на него уже иными глазами, и словно видела впервые. Да, он устал с дороги, на волосах осела дорожная пыль. Но как мягко ложились вдоль скул темные завитки волос! А на щеках, стоило ему лишь улыбнуться, начинали играть ямочки! Она видела упрямый подбородок и приятный цвет лица, позолоченного весенним солнцем. Вдруг ни ей одной улыбались эти губы? Вдруг не только для нее одной в глубине его глаз вспыхивали искорки? Ни одна она касалась его груди? Он ездил в большой город, где на каждом шагу встречались красивые литвинки. Настасье ли было не знать, как вольно и порой бесцеремонно могли те женщины вести себя с приглянувшимся им мужчиной? Она достаточно времени провела в компании Марии и Дануты, чтобы в воображении сложился полный и достоверный образ городских девиц: умных, красивых, смелых в разговорах, щеголявших нарядами. И что самое главное, они были с ее мужем одной крови. Перед глазами всплыло лицо вдовы Рудзецкой, вспомнились разговоры о некой паненке, которую Людвигу хотел недавно посватать Флориан Высоцкий.
Брови Настасьи сдвинулись еще сильнее, а губы она упрямо сомкнула. Не будет ему объятий, пока не расскажет все! Первая радость встречи прошла, и не важно, что ноги по-прежнему подгибались и хотелось кинуться ему на шею, обвить ее руками, подставив лицо для поцелуев. Она сумеет совладать с этим желанием, чувствуя в сердце болезненные уколы ревности. Сначала дело, а все остальное после...
Людвиг с любопытством наблюдал за переменами в настроении жены. Уголки его губ дрогнули, и он вдруг разразился оглушительным хохотом.
- Ты ревнуешь, моя коханая?
Настасья растерялась.
- Много о себе мнишь.
- Как жаль. А надеялся… Ты разбила мне сердце, - Людвиг вдруг смешно закатил глаза, схватившись рукой за грудь. – Но мне это нравиться.
Он упал на колени, подметая пол подолом жупана, все еще продолжая смеяться.
- Шут гороховый! - проворчала Настасья.
Уязвленная той легкостью, с которой этот несносный человек разгадал ее чувства, она толкнула Людвига в грудь и кинулась прочь из опочивальни. Смех за ее спиной оборвался. Вскочив молниеносно на ноги, Людвиг поймал ее за руку. Держал, глядя в глаза, пока она не почувствовала слабость, приступ дурноты, похожий на тот, что случился с ней на качелях. Гнев утих, и в душе осталась лишь странная жалость к себе, такой глупой, днями ждавшей возвращения мужа, в то время как он, наконец, приехав, совсем не торопился с объяснениями, напуская на себя дурь и юродствуя.
Людвиг хотел что-то сказать, но его прервал стук распахнувшейся двери. Четверо плечистых слуг внесли в покой кофры.
Воспользовавшись заминкой, когда Людвиг отвлекся, говоря, куда следует поставить кофры, Настасья пошла к выходу и уже почти скрылась за дверями, когда позади услышала просящий голос.
- Постой. Хотя бы взгляни, ради чего я ездил.
Отослав прочь низко кланявшихся холопов, Людвиг подошел к сундукам и начал отпирать замки, откидывая массивные крышки.
- Ну же, смотри. Все, что лежит здесь, я вез для тебя, маленькая глупышка.
Он вынимал из кофров и раскладывал на ложе отрезы материи: узорчатый аксамит, атлас, тафту, персидскую ткань (2), тончайший лен. Настасья, взволнованная представшим ее глазам зрелищем, вернулась назад, чтобы посмотреть ткани, что так и манили к себе красотой расцветок и узоров. Руки сами тянулись к отрезам, она трогала их, гладила мягкий ворс аксамита, ощупывала один слой за другим, и каждый новый ей казался лучше, богаче прежнего.
В комнату вошел еще один мужик, неся в руках клетку. Он оставил ее на полу возле кофров. Внутри клетки, за тонкими железными прутьями, шевелилось что-то живое и очень маленькое. Приглядевшись, Настасья увидела пушного зверька, -хорька или ласку - спина буровато-рыжая, а брюшко желтовато-белое.
- Mustela erminea, - объяснил Людвиг, придвинув клетку ближе к Настасьиным ногам.
- Какой хорошенький!
Присев на корточки, Людвиг постучал пальцем по железному кольцу, что было сверху клетки. Зверек открыл розовую пасть, обнажив два ряда тонких, острых, как иглы, зубов, яростно зашипел, защёлкал, и к удивлению Настасьи, начал тявкать, словно щенок, вызвав у нее смех.
- Это горностай.
- А для чего он мне? Он же дикий. Горностай, чай не кошка, за ухом не почешешь!
Горностай вертелся волчком на подстилке из сухого мха, его крошечное продолговатое тело, размером в женскую ладонь, изгибалось, как у змеи.
Людвиг развел руками.
- Мне советовали его купить.
- Кто тот умник, что дал столь добрый совет? Лютэк, что я буду делать с ним? Он же, вестимо, кусается.
- Тебе нужно его приручить. Будь с ним ласкова, гладь по шерстке, носи на руках, корми, и он быстро привыкнет к тебе. Дануся сказала, что держать у себя эту живность просто необходимо, - объяснял, улыбаясь, Людвиг, глядя снизу вверх в глаза Настасьи. – Неужто, не нравится?
- Пусть остается, лишь бы не кусался, - примирительным тоном заявила она.
Глядя на юркого зверька, на ткани, которые Людвиг вез для нее из самого Вильно, она уже была готова простить ему и смех, и то, что он не спешил поделиться с ней причинами внезапного отъезда.
Позже они хором рассмеялись, когда Людвиг рассказывал, что порой даже у самых знатных женщин в юбках водятся скочки (3). Виной всему крысы и мыши, что обитали в замках. Чтобы избавиться от этой досадной напасти, пани вынуждены заводить ласок или горностаев, носить их везде на руках, потому что кошки менее красивы и, к тому же, тяжелые.
Пока Настасья с интересом наблюдала за шипящим горностаем, не решаясь, однако, просунуть палец меж прутьев, чтобы потрогать шерстку зубастого питомца, Людвиг начал вынимать из кофров всевозможные женские принадлежности: гребни из дерева и кости, зеркальца, шкатулки и ларцы, головные уборы с перьями, вроде тех, что носили Агнета и ее дочери. Наконец, когда он открыл крышку последнего сундука, Настасья, заглянув внутрь, едва не обомлела от радости. В кофре лежали, аккуратно сложенные, готовые платья. Она отродясь не видела ничего подобного! В свете свечи ткани переливались всеми цветами радуги, отливали червлёным золотом, серебром, розовым перламутром.
- Это для праздников.
Дрожащими от нетерпения руками она доставала наряды, прикладывая их к себе, расправляла пышные складки на юбках, трогала трепещущими пальцами бисер и речной жемчуг на отделке лифов. Боже, какое это было богатство, какая красота! У Настасьи сперва даже речь отнялась от неописуемого восторга.
- Хорошо ли мне? – уже позже кокетливо спрашивала она всякий раз, когда брала в руки очередное платье.
Взгляд Людвига, стоявшего, прислонясь спиной к стене, был красноречивее любых слов, и, глядя на улыбку, не сходившую с его лица, Настасья чувствовала себя тогда самой счастливой женщиной на свете.
- Как ты узнал, что они окажутся мне впору?
- У вас с Марией примерно одинаковый рост и схожее сложение тела. Я попросил ее дать мне мерки и подсказать, где в Вильно можно купить ткани и остальные женские безделушки. Клянусь, даже в походах я не выматывался до такой степени, как после ходьбы по купеческим лавкам. А сколько пришлось ждать, пока евреи-портные сошьют из материи достойные платья! Вспоминать не хочется.
Вскоре Людвиг сел на стул с высокой спинкой, придвинув его ближе к огню, а Настасья, расхаживавшая перед ним по опочивальне с очередным платьем в руках, внезапно замерла, глядя на него с подозрением.
- Ты не возвращался так долго потому, что ждал, пока их пошьют?
- Не только. Пришлось делать покупки впрок, потому что следующий случай для поездки не скоро представится, – Людвиг устало улыбнулся. - Сейчас я вижу, что мое терпение того стоило. Люблю, когда женщина красиво одета. Тебе нужна была новая одежа, в которой не стыдно было бы на людях показаться. А старые тряпки, которые носишь, отдай Бирутэ. Пусть выбросит.
- Но почему? - Настасья посмотрела на синее платье из тонкого сукна, что было ныне на ней одето. Еще не старое и могло служить не один год, как и остальные наряды паненок. – Зачем же выбрасывать? Пригодятся.
- А ты, Настя, оказывается, маленькая скряга. Бережливая, и это хорошо. Но эти платья не жалей. Они свое отслужили.
- Я знаю, чьи они.
Людвиг поморщился.
- В самом деле? Ну, раз тебя все же кто-то просветил, тем более незачем Агнете лишний раз давать повод для злословия.
Настасья опять с головой ушла в созерцание нарядов. Ей особенно приглянулось верхнее платье из золотистой парчи с глубоким квадратным вырезом. Лиф украшала вышивка – цветы и затейливые завитки-листья. На талии надлежало завязывать узорчатый пояс, а рукава были накладными и шнуровались. Под это платье одевалось другое, более тонкое, белого цвета. Его широкие рукава вытягивались в прорехи на плечах, топорщась маленькими буфиками. К наряду прилагался «саксонский» воротничок.
-Куда же все это одевать? - огорченно шептала она, понимая, что случай нарядиться в одно их этих дорогих платьев может представиться очень не скоро. Жить в этакой глуши, да в ее положении… Ей больше пришлись бы к месту более скромные распашные одежды на каждый день.
Людвиг откинул голову на спинку стула, наслаждаясь теплом огня, пылавшего в очаге. Казалось, от усталости он уснул. Настасья подошла к мужу и нежно коснулась пальцами его щеки. И сразу же оказалась в кольце рук. Людвиг усадил ее к себе на колени, пальцы его стремительно проникли под рантух, гладя под полотном ее шею, трогая ключицы, холмики груди. Все тело Настасьи затрепетало, отозвавшись на ласку, напряглось, как струна, которой касался опытный музыкант. Их близость вливала в сердца и души одну им слышимую мелодию движений, единения губ и взглядов.
-Лютэк, пусти. Срам это, вдруг челядь войдёт, - шептала Настасья, опасливо оглядываясь на закрытую дверь. На миг она отстранилась, пытаясь выскользнуть из его объятий, остатками разума понимая, что сгорит со стыда после, если кому-то из челяди взбредет в голову мысль потревожить их уединение.
- Стыдно, когда силой берут, без любви, издеваясь не только над телом, но и над душой. Между теми, кто любит, нет стыда. Я это знаю, Настенька, - Людвиг замолчал, отвлекая ее поцелуями, перевернул, усадив сверху на себя. И тогда она сама распахнула губы, подалась навстречу его губам, забыв о стыде, о вопросах, еще недавно роившихся в голове, которые не успела задать. Руки Людвига нетерпеливо скользили по ее ногам, поднимаясь вверх под ворохом нижних юбок к мягким округлостям бедер и ягодиц, вдавливая ее в себя до боли, целуя до крови на губах, до самозабвения. От прохлады воздуха в спаленке, от близкого огня и тепла соединенных тел покалывало кожу. Для Настасьи время остановилось...
- Любая моя...
«Все у нас, не как у людей», - сонно размышляла Настасья, лежа на уже знакомой шкуре медведя у очага, куда ее вскоре перенес Людвиг. На кровати, заваленной подарками, не осталось больше свободного места, а звать челядь, чтобы прибрались - сил не хватало. Хотелось еще немного понежиться возле огня, прильнув к груди мужа, насладиться приятной истомой, разливающейся по телу...
- Людвиг, скажи, где одежи, в которых я в Литву приехала? – вдруг спросила Настасья.
Он медленно открыл глаза, обведенные голубоватыми тенями, как видно, провалившись ненадолго в дрему, и недовольно пошевелил затекшим плечом, на котором покоилась ее голова.
- Сгорели.
- Возможно ли то?
- От сундуков только пепел остался в тот день, когда Воловичи затеяли ссору, - Людвиг мягко прикоснулся губами к ее мокрому от испарины виску. - Мне жаль.
- А для чего приехали мачеха и ее дочки? Им здесь не нравится, однако, и уезжают назад в свои Козелужи, словно ждут чего-то.
Людвиг высвободил руку из-под головы Настасьи и присел, глядя на трепещущие в очаге языки пламени.
- Настя... Ты как маленькая, ей богу. Любишь задавать вопросы "что" и "почему". Может, просто тихо полежим? Ночь такая хорошая, я соскучился по тебе и мне ныне не хочется ни о чем говорить, - он вздохнул, глядя на обиженно надутые губы жены. - Ну, раз тебе так любопытно... Женщин сюда отправил пан Флориан. Ты должна научиться, как держаться, как одеваться, привыкнуть к здешней жизни и нравам. Я не хочу, чтобы моя жена отличалась от местных женщин, как и не желаю, чтобы ты чувствовала косые взгляды, слышала упреки, что ты московитка, а не литвинка. Понимаю, от Ангеты мало проку, зато мои сестры, кажется, пришлись тебе по душе. Они не злые и бессердечные, как их мать, хотя, наверное, немного легкомысленные. Отец не отпустил бы их в одиночку так далеко без присмотра Агнеты. Вот отчего и мне, и тебе придется терпеть присутствие ганзейки в фольварке.
- Разве Бирутэ не могла сама справиться?
- Бирутэ – холопка. Умная, толковая ключница, но ничего не смыслящая в том, что может тебе пригодиться в жизни кроме домоводства. Разве она могла бы научить тебя танцевать? Или показала бы, как знатной пани нужно причесываться? Когда-то она умела прислуживать, помогала знатным женщинам наряжаться, но это было так давно. Она все забыла.
Настасья молчала.
- Не беспокойся, они уедут еще до начала жнива. Пан Флориан нашел для Марии жениха и ныне договаривается о приданном. Вскоре ее приедут сватать.
Глаза Людвига блестели в свете камина, по губах скользнула лукавая усмешка.
-Я забыл о главном.
Он встал, протягивая руку Настасье, помогая ей подняться. Подойдя к сундукам, он вынул со дна одного из кофров деревянный ларец, украшенный с четырех сторон накладками из расписной финифти, и отдал его ей. Настась насторожено приняла дар, гадая, что еще Людвиг мог ей сегодня преподнести. Неужто, опять какая-нибудь смешная диковина, вроде горностая? Она отворила крышку ларца и... В глаза ударил блеск золота.
- Прошу, не думай, что я обобрал до нитки в дороге какого-нибудь вельможу, - рассмеялся Людвиг, видя, как удивленно вытянулось лицо жены. - Украшения по праву принадлежат мне. Прежде они были мне ни к чему, потому и хранились у Флориана. Теперь же у них опять появилась хозяйка.
- Чьи они?
- Моей… матери.
Он произнес два сокровенных слова с запинкой, словно вымолвить их вслух для Людвига стоило усилий. Настасья хотела по случаю поинтересоваться, кто та женщина, подарившая ему жизнь, но лицо Людвига приняло замкнутое выражение, и она решила отложить этот вопрос на потом. А пока ей нетерпелось порыться в ларце, изучая его содержимое.
Сидя на скамеечке перед зеркалом, она немыслимо долго перебирала золотые ожерелья, серьги, перстни и кулоны, длинные нити жемчуга. Переливались и бликовали самоцветы, тускло мерцало золото, когда она прикладывала к мочкам ушей одну серьгу за другой, теряясь в раздумьях, что ей больше нравится. От обилия драгоценностей разбегались глаза, и она иногда просто на них смотрела, не зная, что еще вынуть из ларца, чтобы примерить.
Взгляд привлекла тонкая изящная цепочка с жемчужной подвеской. Настасья приложила к ее к груди, но украшение оказалась столь длинным, как канитель, его можно было обвить вокруг шеи много раз, и все равно крупный розовый перл не умещался в вырезе бархатного платья, некрасиво ложась на полотно рантуха. Людвиг стоял в тени камина, наблюдая за ней.
- Моя пани не правильно делает.
Приблизившись, и, неожиданно сняв с головы Настасьи покров, он приложил жемчуг к ее лбу.
- То для волос. Я не женщина, и не особо разбираюсь, как сделать так, чтобы цепочка держалась в волосах, но много раз видел, как подобные вещи носят знатные пани, жены магнатов.
- Какая она красивая, - восхищенно шептала Настасья, любуясь собственным отражением в зеркале.
- Жемчужная слеза. Подарок одного несостоявшегося жениха своей невесте.
Приподняв тяжелые косы жены, Людвиг обвил их цепочкой, а после отступил на пару шагов назад, оценивая дело своих рук.
- Когда-то этот перл украшал голову одной паненки, когда ее приехали сватать. Жених был богат, из хорошей семьи, и она ему очень пришлась по нраву. Ее ее считали первой красавицей в здешних местах. Так уж случилось, но сваты получили отказ, как и все остальные, пытавшие удачу, шляхтичи, желавшие взять надменную паненку в жены.
- Откуда ты все это знаешь?
Людвиг замер в нерешительности, раздумывая, стоит ли продолжать и дальше не слишком приятный ему разговор, но желание открыться победило, ставшую привычной, скрытность. То ли ночь была ныне особенная, то ли он просто устал от постоянных недомолвок, но желание выговориться вдруг подстегнуло его к действию.
- Идем со мной, - он взял Настасью за руку, и они вышли из опочивальни.
Из бражной залы доносились голоса - трапезничали, приехавшие с Людвигом, пахолики, простые же холопы столовались в людской. Они прошли вдоль коридора к покою, двери в который всегда были заперты. Сняв со стены факел и достав из калиты (4), висевшей на поясе, ключ, Людвиг отворил дверь, пропуская Настасью вперед. Воздух в покое оказался затхлым, там было холодно и пахло сыростью. Огонь факела немного развеял вязкую тьму, и Настасья увидела, стоявшую посередине, кровать с пологом. В углах покоя пауки плели кружева белой паутины, а каменные стены пестрели от пятен черной плесени. Мраком и грустью веяло от окон, которые заслоняла непроглядная пелена ночи.
- Это ее спальня, - негромко, словно боясь нарушать тишину, что здесь давно и прочно обосновалась, проговорил Людвиг. Он закрепил на стене факел и направился к очагу, вздымая с пола сафьяновыми сапогами облачка пыли. Молча набросал в топку камина забытые кем-то щепки и поленья, и развел огонь. - Фольварок не всегда принадлежал мне. Прежде Черные Воды, с прилегающими к ним землями, арендовал у Короны один шляхтич. В его семье было много детей, но до полнолетия дожили только двое - сын и дочь. Не имея своего надела и дома, шляхтич ждал, когда дочь подрастет, чтобы выдать ее удачно замуж, а сына мечтал выгодно женить на подходящей невесте. Мальчик был ловок, умен не по годам, потому отец сумел пристроить его на службу виночерпием в Лидский замок, к наместнику князя. Именно там сын шляхтича встретил Богдана и Яна, с которыми завязалась тесная дружба. Они оказались сыновья его господина - Симеона Сапеги.
Шли годы. Мальчик рос, и дружба меж ним и детьми княжеского вельможи слабела. Тому было много причин: учеба магнатских отпрысков в Ляхии, изменившиеся вкусы и взгляды на жизнь, разница в положении. Детская привязанность и вовсе сошла бы на нет, если бы однажды на Покровы младший сын Сапеги, Ян, не встретил в церкви красивую панну, которая запала ему в душу. Узнав от людей, чья она дочь и сестра, он опять близко сошелся с молодым шляхтичем, служившим в замке отца, и уговорил магната отдать другу должность костеляна, которая как раз освободилась после смерти предшественника…
В очаге вдруг ярко вспыхнули языки пламени, осветив красными сполохами силуэт Людвига, сидевшего подле камина, играя светом на атласе его жупана, отражаясь на серебре, начищенных до блеска, пуговиц. Он смотрел на огонь, но, казалось, его не видел, его мысли бродили в прошлом.
- Все сложилось бы очень хорошо, словно в байках, что старухи рассказывают на ночь детям, если бы панна благоволила к женихам, что приезжали ее сватать. Они все возвращались домой ни с чем, поскольку девица выносила им «гарбуза». Ее отец, пользуясь красой дочери, ждал момента, когда к ней посватается богатый человек, потому потворствовал ее причудам, объясняя нелюдимость и фанатичную набожность той, ее непомерной гордыней. Говорил, что дочь хочет найти мужа по любви. На самом деле она мечтала уйти в монастырь. Но близкие не могли ей это позволить. Обители полагались щедрые пожертвования деньгами или землей, чтобы страждущая дева могла принять постриг. Ни того, ни другого у отца девушки не имелось. Вся надежда была на ее красу, да на небольшое приданое.
К удивлению многих, вельможа не стал препятствовать сыну, позволив ему свататься к приглянувшейся паненке. Но еще больше люди удивились, когда и этот жених получил отказ. Обиженный, он уехал со двора ни с чем вместе со сватами, пообещав гордячке, что рано или поздно он своего добьётся. Так и случилось вскоре... И помог ему в этом брат девицы. Весной, после Троициного тыдзеня(5), молодой панич подстерег свою вожделенную красавицу возле леса, недалеко от фольварка, и еще раз, честно предложил ей стать женой. Услышав опять отказ, он не сдержался в гневе, и произошло то, чего он, верно, и сам от себя не ожидал. Он взял панну силой.
Семье обесчещенной девушки стоило обратиться к князю с прошением о наказании, требовать мести за проступок сына магната, но родственники в душе даже обрадовались. Ведь панич держал слово, опять прислал сватов, когда выяснилось, что девица понесла. А та тянула время, больше прежнего ходила в церковь, и просила отца, мать, брата обождать со свадьбой. Уже заречины отпраздновали, и в подарок она получила ларец с украшениями, который я привез ныне из Вильно, и замок готовился к пышной свадьбе, но внезапно паненка исчезла. Куда, никто не знал. Жених, слуги, родня невесты всюду ее искали, но так и не смогли найти. Она появилась на пороге отчего дома спустя много дней, и без бремени. Стали допытываться, куда же она дела дитя: расспрашивали то с лаской, то с угрозами, и она, наконец, призналась, что скинула плод греха. Она недолго пробыла в фольварке, отказалась увидеться с женихом, который хотел знать о судьбе чада, которое она носила, а после и вовсе заявила, чтобы ее отвезли в монастырь. Когда опозоренный отец хотел вернуть Яну Сапеге украшения, тот отказался их принять назад. Сказал, что они не вернут ему ни невесты, ни утраченных надежд, ни разбитого сердца. Спустя пару дней старый шляхтич повез дочь в монастырь, пожертвовав монахиням несколько полсотни коп грошей из мошны сына, а по повету поползли слухи, что лесничие подчас волчьих ловов слышали в чаще леса плач младенца. Никто не верил тем сплетням, однако, молодой кастелян, подстегиваемый любопытством, взяв с собой нескольких человек с самострелами и рогатинами, направился в сторону, где якобы плакало дитя. Как же они, наверное, удивились, когда после дня тщетных блужданий по зарослям, случайно набрели на волчье логово. В яме, под корнями сосны, среди выводка слепых волчат, они увидели, разрывающегося от крика, младенца. Волчицы поблизости не оказалось. Скорее всего, она ушла на охоту, поэтому кастелян смог беспрепятственно взять дитя и вернуться в замок. Найденыш выглядел истощенным и слабым. Волчица кормила его своим молоком наравне со щенками, но тех крох, что выпадали подкидышу, явно не хватало. Припозднись мужчины на пару дней, и мальчик (а это был младенец мужеского пола), умер бы от голода. Его лицо было перепачкано в земле и засохшем молоке зверя, а на груди, на веревочке, висел маленький крестик, который еще недавно носила сестра кастеляна. Именно по этой вещице определили, чей он сын.
Настасья настолько прониклась рассказом Людвига о странной панне и ее дитенке-подкидыше, что ей вдруг померещилось, будто в углу покоя, у самого полога кровати, где света не хватало, чтобы развеять мрак, где тени казались гуще, она увидела морок: расплывчатый силуэт девушки в светлом платье. Словно живая, из плоти и крови, она гордо держала голову, глаза, не мигая, смотрели на обомлевшую от испуга Настасью. В иссиня-черных волосах, заплетенных в толстую косу, сверкала цепочка, а на высоком чистом лбу покоился розовый перл. Настасья схватилась за горло от страха, но нашла в себе силы не отвести глаз, продолжала смотреть на здань. И вскоре фигура, сотканная из легкой дымки воображения, стала таять, и последнее, что рассмотрела Настасья, до смерти напуганная ее появлением - бесцветные губы, сложившиеся в надменную улыбку, столь напомнившую ей другую улыбку, что видела не раз на лице Людвига.
- Там...
Людвиг вскинул на жену удивленный взгляд.
- Что?
- Там стояла она.
- Кто?
- Мне показалось, что в комнате была панна, о которой ты говоришь. У нее в волосах была цепочка с перлом, и она так странно, даже жутко мне улыбалась...
Приложив ладонь к животу, Настасья отвернулась к камину. Сердце безудержно стучало от страха, от предчувствия пока неясной, но близкой беды. Присев на колени возле молчащего мужа, она обвила плечи Людвига руками, прижавшись к ним щекой, чтобы почувствовать живительное тепло человеческого тела.
- Моя маленькая глупая девочка! - Людвиг погладил ее по голове. - Ты, оказывается, еще и очень впечатлительная. Здесь никого, кроме нас, нет. Только мы и тишина. Тебе просто померещилось. То был обман зрения, игра света и тени. Такое случается, когда у человека богатое воображение.
- Но я видела! - возмутилась Настасья. - Она стояла вон там, в самом углу возле полога. Панна смотрела на меня, и у нее была твоя улыбка. Я ничего не придумала, мне не привиделось. Эта девушка, она... Ты очень на нее похож.
- Это не возможно. Даже если и есть на земле мороки, я их ни разу не встречал. Если верить преданиям, духи, русалки, вилии и остальная нечисть - то души неотпетых покойников. А та женщина, о которой я говорил, и по сей день жива и здорова. Так как же ты могла ее видеть?
- Не знаю.
- Что-то моя пани совсем сникла, - сказал он, шутливо чмокнув Настасью в ухо. – Может, хватит страшных сказок на ночь?
- Нет, рассказывай далее.
Людвиг, разворошив кочергой поленья в очаге, тяжело вздохнул.
- Тогда слушай. Кастелян принес младенца в замок и написал письмо наместнику. Но дитя отказались принять в семье магната, ибо уже готовилась новая свадьба Яна. Отец найденыша собирался жениться на девице, принадлежащей к прославленному и влиятельному литвинскому роду Глебовичей. История же с неудавшимся браком, сбежавшей невестой и брошенным дитем могла плохо сказаться на заключении брачного договора меж двумя родами. Потому наместник приказал кастеляну оставить мальчика при себе, взамен пообещав устроить судьбу обоих. И он сдержал слово,.. правда, лишь наполовину, - тут Людвиг не сдержался, у него вырвался злой смешок. - Подарил шляхтичу за верную службу усадьбу на землях возле близ Днепра, ниже по течению от Могилева. Нашел в скором времени для него незнатную, но очень богатую невесту, дочь ганзейского купца из Ревеля, и приказал признать дитя ее сыном. Отчего так? Вестимо, чтобы скрыть от новоявленной родни неприятные подробности прежнего сватовства сына, и еще, вестимо, потому, что ни одна из здешних литвинок не отважилась бы взвалить на себя чужой позор, даже если бы ее озолотили с ног до головы. Все в этой истории получили, что хотели, особенно кастелян, которого звали Флориан Высоцкий.
- Значит все рассказанное тобой в ночь, когда на охоте убили волчицу, правда? А пан Флоря не отчим, а родной дядька, - выдохнула Настасья.
Людвиг опустил глаза.
- Выходит, так.
- Неужто, Лютэк, ты ни разу не встречал отца? Неужто, ему не хотелось посмотреть сына?
- Почему же? Я видел его дважды. Один раз, когда меня опоясали. В тот день он приезжал, чтобы вручить грамоту Флориану, в которой говорилось, что усадьба Черные Воды с пятью десятками волок(6) тягловой и оселой(7) земли выкуплена у Короны и отныне принадлежит мне с правом передачи по наследству. Старый шляхтич, отец Флориана, и его жена, за год до того умерли. В другой раз мы с Сапегой встретились, когда пан Высоцкий привез меня в Вильно, чтобы оттуда направиться в поход против мазецких князей. К тому времени Ян Сапега владел замком на Волыни в Кодне, служил при дворе литовского князя писарем, и у него без меня родилось уже пятеро здоровых потомков от законной жены.
- И все?
- Чего же еще ты, милая, хотела? Чтобы он обнял меня и признал сыном? – Людвиг сухо рассмеялся. – Я его не сужу, но и любви питаю не больше, чем к любому чужаку. Он откупился, как и его отец когда-то, и на том им мой низкий поклон. По крайней мере, Ян Сапега поступил намного честнее и человечней той женщины, что меня породила на свет. Не прикрывался любовью к Богу, чтобы оправдать в людских глазах чудовищность своего поступка. Наверное, было бы милосердней с ее стороны утопить меня сразу в реке или придушить, чем просто трусливо оставить в лесу на растерзание зверям, не забыв при этом окрестить. О да, она это сделала! Надеюсь, Бог, которого она так любит, и к которому так стремилась ее душа и помыслы, отпустит на Страшном суде все ее прегрешения.
- Прости ее. Не ради нее, ради себя, чтобы душе стало спокойно. Я вижу, что гнев и обида не ушли из твоего сердца, они душат тебя и не дают жить.
Людвиг задумался.
- Простить? – вскоре молвил он. – Разве ты не помнишь, что я сказал однажды? Я не прощаю обиды. Разве можно забыть то, что сделала эта женщина? Возможно ли простить того, кого всю жизнь ненавидишь?
Настасья чувствовала, что окажись вдруг та женщина ныне с ними в этом покое, скажи она пару ласковых слов тому, кого некогда отвергла, назови его сыном, и ему стало бы легче, светлее на душе. Людвиг, наверное, пересилил бы себя, назвал бы ее матерью, и тогда, может быть, сумел бы найти оправдание в своем сердце для нее оправдание, смог бы ее простить.
- Ты ненавидишь мать не потому, что она тебя бросила умирать, а потому, что выбрала не тебя, а Его.
- Мне надоел этот разговор, - вдруг резко оборвал Настасью Людвиг. – У тебя, пани, появилась странная особенность вызывать во мне те мысли и чувства, которых я всю жизнь старался избегать. Идем, я что-то хочу тебе показать.
Он подвел ее к узкому окну. На широком подоконнике стоял предмет на четырехногой подставке - латунная труба с круглыми стеклышками на концах.
- Сегодня ясная ночь и небо видно, как на ладони. Хочешь на него посмотреть?
- Да разве я прежде не глядела на ночное небо?
- Глядела, но не думаю, что так, как я хочу его тебе показать.
Людвиг долго возился с пуговицами на жупане, а потом снял его, и, оставшись в нижней рубахе, накинул его на плечи Настасье. Он распахнул настежь створки, и принялся вертеть колёсико сбоку трубы, поднимая ее широкой частью вверх, к небу.
- Подойди ближе. Так. А теперь приложи один глаз к стеклышку, другой зажмурь, словно подглядываешь в замочную скважину. Ближе, еще ближе. Эка ты неумеха, Даниловна!
- Да куда же мне смотреть-то? - возмутилась Настасья, стоя, согнувшись над трубой, делая все, как ей говорил Людвиг. – Там ничего не видно, кроме темноты. И что это за штуковина, в которую нужно глядеть?
- Не штуковина, а труба, вроде тех, что используют моряки в плаванье. Только намного лучше. Мне ее в Кракове, в корчме, один школяр проиграл в кости. А тому ее продал некий ученый муж. На что она мне, я и сам не ведал, но взял, раз выиграл. Теперь вот пригодилась.
Хоть и дивно все это выглядело, чудно, однако Настасью просто распирало от некого детского азарта и любопытства. Хотелось непременно узнать, что же Людвиг ей покажет на небе. Он покрутил еще немного колёсико, приложившись лично к окуляру, а потом опять уступил место Настасье.
- Ну, видно ли тебе?
Еще как было видно! Настасья даже рот приоткрыла от восторга. Ее взору открылся кусочек серого предрассветного неба с россыпью бледных звезд, среди которых выделялась одна, яркая, горящая белым светом.
Людвиг стоял за ее спиной, время от времени поправляя трубу, что-то на ней покручивая, и тогда звезда становилась еще ближе, еще прекраснее.
- То Venus.(8) Вечерняя и утренняя звезда. Самое большое светило на летнем небе, - говорил он. – Люди называют ее Звездой любви. Я, порой, любуюсь ею, когда мне грустно. Она завораживает своим сиянием, и если очень долго на нее смотреть – слепит взор. Свет звезды притягивает вгляд своей красотой, берет его в плен, и ты уже не замечаешь ничего вокруг, перестаешь видеть другие звезды на небосводе. Кажется, вот она, совсем рядом, подмигивает тебе и манит с такой силой, что хочется прикоснуться к ней рукой, достать с неба и оставить себе... Ты забываешься и тянешься к ней, перестав понимать, что все это обман, иллюзия. Рука хватает воздух, а Venys по-прежнему светит, такая близкая и далекая, лживая звезда.
Настасья оторвалась от созерцания неба, когда руки Людвига легли ей плечи, и он привлек ее к себе мягко и неожиданно нежно. Она с охотой прильнула к его груди, ища защиты от предрассветного холода, врывавшегося в покой через распахнутое окно, чувствуя всем нутром учащенное сердцебиение любимого. Прерывистое дыхание Людвига щекотало ее висок. Он склонился и запечатлел на ее лбу задумчивый поцелуй.
- Моя коханая, больше всего на свете я хочу верить, что ты не исчезнешь из моей жизни.. Не станешь светом далекой звезды, который обманчиво прекрасен, но недостижим, - он развернул Настасью к себе лицом, ища глазами ее взгляд. - Видишь, я говорил, что у тебя есть особенность пробуждать во мне чувства, о которых я запретил себе думать. Когда ты рядом, я не могу ни о чем мыслить, кроме тебя... Смотрел бы и смотрел, не выпуская из рук.
- Что в том плохого?
- Ничего, моя дорогая. Но это слабость, и она меня настораживает. Мне ныне не о том нужно думать, не о том беспокоиться. Ты совсем затуманила мне голову. Вместо того, чтобы отправиться трапезничать с людьми в зале, я остался с тобой, даже не вспомнив, что с утра у меня не было во рту и крошки. Забыл и о Бирутэ, и о том, что обещал зайти к сестрам. Усталость, ненависть, боль, страх притупляются, когда я смотрю в твои очи, Настя. Я ныне слеп и глух, утратил способность здраво мыслить. Твои чары пробрались ко мне в голову и все в ней перемешали. Колдунья! Я знаю - в жизни все повторяется. Возвращается на круги своя, моя люба. Добро и зло, судьбы человеческие... Этот круговорот неизменен, так же, как неизменна звезда, век восходящая на восходе и закате солнца.
- Я не понимаю тебя, - шептала Настасья, опять ласково прижимаясь в груди Людвига.
Она гладил ее по голове, порой касаясь губами пробора волос, глядя на звездное небо.
- И слава Богу, что пока не понимаешь, ибо мысль, что однажды ты узнаешь суть сказанного в этой комнате, причиняет мне боль. Сogitare terribile est futura praesentia(9)
(1)побочный продукт переработки молочных продуктов, сыворотка. Получается после взбивания масла в маслобойке.
(2) бязь
(3) блохи
(4) сумка из замши или сукна, которая выполняла функцию кошелька. Носили ее, подвешивая к поясу.
(5) неделя
(6) Единица измерения площади земельного надела
(7) тягловая земля – облагаемая налогом – чиншем; оселая –находящаяся в постоянном пользовании
(8) Венера (лат.)
(9) Страшно думать о будущем, живу настоящим (лат.)
- Хорошо-то как, - задумчиво шептала Настасья, прислушиваясь к пению двух малиновок, перекликающихся мелодичными трелями в зарослях орешника. Где-то рядом, под ногами, зашелся в однообразном стрекоте кузнечик, а из высокой травы тянуло сладким запахом, нагретой на солнце, земляники.
Она стояла, прячась за деревом, на опушке бора, окружавшего маленькую поляну, а высоко над ее головой сплелись ветвями кроны могучих сосен. Косые лучи солнца пронзали пучками света широкие лапы хвои, скользя золотистыми пятнами по одежде и лицу Настасьи, заставляя ее щуриться.
На прогале, поросшем вереском и мхом, сражались мужчины. Бликовала на солнце сталь палашей, блестели от пота обнаженные до пояса тела, и эхо разносило по лесу многократные повторения звуков их возбужденных голосов, крики, брань, звон металла. Кто не разбирался в происходящем, мог бы подумать, что люди сражаются всерьез, настолько ожесточенными, сосредоточенными были их лица, продумано каждое движение. Но Настасья точно знала, что драка шуточная. Устраивалась для того, чтобы размять кости и растрясти жирок, завязавшийся на животах пахоликов после зимы. Уже не впервой украдкой она подсматривала, как мужчины упражняются, и каждый раз кого-нибудь обязательно ранили. Не серьезно, до первой крови, однако, и эти незначительные царапины вызывали в ней страх. Вдруг Людвига в пылу схватки заденут? Что, если лезвие Казимира или Рысека соскользнёт с меча мужа и коснется его? Вдруг подножку кто-то умышленно поставит? Видя мелькающий над темноволосой головой острый, как бритва, палаш, наблюдая, как пыряют литвины остриями друг в друга, стараются рубануть посильнее соперника, она охала и крестилась, а иногда и рот зажимала ладонью, чтобы не крикнуть от испуга, выдавая тем самым свое присутствие. Людвиг запретил приходить на поляну, объяснив, что зрелище полунагих, бранящихся и дерущихся мужиков не для женских глаз.
- Нельзя ли деревяшками биться? – как-то спросила она. – Палицами или тупым оружием?
- Каждая царапина, полученная в учебном бою, послужит напоминанием ротозеям, что в настоящей битве они могли уже отправиться к Абраму на пиво(1). Что толку, если они шишки и синяки набьют, которые пройдут через тыдзень? Это хороший урок для тех, кто слаб духом, невнимателен, или вовсе, сидя дома под женской юбкой, забыл, как меч в руках держать, - терпеливо объяснял Людвиг. – Но тебя я там видеть не хочу.
- Почему? – отвечала она, кокетливо взмахнув длинными ресницами.
- Чтобы не отвлекала.
Близился полдень. Небесное светило стояло в зените, нещадно обжигая землю. В лесу висело душное марево после вчерашнего дождя, и воздух над лиловым вереском дрожал, как живой. Из-за жары на лбу и висках Настасьи выступили капельки пота. Тело млело от истомы, растекшейся по рукам и ногам, а широко распахнутые глаза устремились на миг ввысь, на кусочек лазурного неба, по которому медленно плыли кудрявые облака, а потом опять впились в скопище тел на прогале. Гудела над ухом мошкара, и разморенная жарой Настасья с досадой отмахивалась сломанной веткой папоротника, гоня прочь от себя крылатую мелочь, внимательно наблюдая, как Людвиг теснит Казимира к противоположному краю поляны, вдаль от того места, где стояла она. Эти двое часто сражались в паре, не уступая один другому в сноровке и умении. Лицо светловолосого ротмистра раскраснелось, мокрые пряди волос липли ко лбу и щекам. Людвига же она видела со спины. Смотрела, как играют от напряжения мускулы на плечах, как блестит взмокшая, темная от загара, кожа, чувствуя в душе нарастающее беспокойство, смешанное с гордостью. Как ловко он уворачивается от ударов! Какие у него стройные, длинные ноги! Не тонкие, как у Казимира, а крепкие в бедрах. А спина! Широкая в плечах и узкая в пояснице, без капли жирка, что нагуляли от безделья мужчины. В душе Настасья самой себе завидовала, что муж у нее – загляденье. Но беспокойно, неуютно делалось на сердце всякий раз при одной лишь мысли, что он не всегда возле нее останется. Неспроста же шляхтичи затевали побоища в лесу.
Лютэку не по нраву пришлась размеренная жизнь поветового шляхтича, и она это знала. Муж часто в сердцах высокопарно изрекал, что смена меча на соху и рало – не его судьба, а копание в долговых расписках, улаживание споров меж холопами из-за кусочка земли, разбирательство в дрязгах и ссорах домашней челяди, необходимость решать, сеять ли овес или рожь, лично собирать чинш (тиун,(2) на беду хозяина Черных Водов скончался, от удара) - есть худшие из зол, что могли с ним приключиться. Однако он вполне деловито и с умом управлялся со своими обязанностями хозяина фольварка. И лишь когда к нему съезжались мелкопоместные и безземельные пахолики из почета, когда они выпивали с хорунжим не один келих медовухи и брались за мечи или наджаки, размахивая оружием на подворье, нечто задиристо выясняя меж собой, или сражались, как ныне, на поляне, спокойные глаза Людвига вспыхивали, загорались азартом. Похожий блеск в его очах появлялся только, когда он смотрел на нее, на Настасью. Приученный с малых лет к походам и битвам, сросшийся с чувством постоянной опасности, щекочущей нервы, придающей остроту каждому мгновению бытия, Людвиг откровенно скучал в вотчине. Молодость и буйная натура требовали оставить хозяйство на попечение жены и ключницы, и отправится в Молдавию, присоединившись с хоругвью к королевскому войску, к ляхам, затеявшим очередную смуту против молдавского Господаря.
- Если бы не ты, коханая, мой след бы уже простыл в Черных в Водах, - говорил он Настасье, сердито швыряя гусиное перо на забрызганный чернилами стол.
В такие минуты ее безоблачное счастье меркло под грузом наползающей тревоги. «Нет большего рубаки во всем княжестве от Прусии до Смоленска. Война – его хлеб и соль», - всплывали в памяти чьи-то слова, и она со страхом понимала, что однажды Людвиг оставит ее одну. Ему в конец опостылеет однообразная жизнь, подчиненная из года в год севообороту и церковным праздникам. Он оседлает коня и выедет за ворота фольварка, истосковавшись по военным трофеям, походным кострам, по шляхтянскому товариществу, желая в пылу схваток разогнать застоявшуюся в жилах кровь. И тогда вся ее любовь не сможет его удержать. Он захочет свободы. А она уподобится большинству баб, чья доля - сидеть дома за прялкой, молиться в церкви и рожать детей, коими мужья награждают жен в свои редкие наезды домой меж походами.
Глядя на то, как мужчины сражаются, казалось бы, не на жизнь, а насмерть, предугадывая каждое движения соперника - дерутся так, словно нет для них на свете ничего милее и дороже звона стали и желания победить, - Настасье до боли хотелось вцепиться в плечи Людвига, обвить его шею, подставив лицо для поцелуев, и до скончания жизни не выпускать его из объятий, навек приковав к себе. Чтобы забыл об оружии, о товарищах, выбросил из головы даже тень мыслей оставить ее когда-нибудь...
Казимир, более грузный и неповоротливый, пятился к сосне, стараясь прижаться спиной к стволу, чтобы обезопасить себе тыл. Людвиг на него наступал, делая то короткие выпады, то рубя наотмашь, и зачарованная зрелищем боя, напоминавшим дикий танец, испытывая в сердце ликование, что муж побеждает, Настасья не сразу услышала близ себя шуршание прошлогодней иглицы. Что-то холодное скользнуло по щиколотке, погруженной в рыхлую мякоть мха. Вздрогнув от неожиданности, она быстро взглянула под ноги. У подола красной поневы, среди шишек и сухих веточек сосны, свилась кольцом серая змея. Гадюка!
Глазки-бусинки, не мигая, уставились на Настасью. Тонкое туловище с темным переплетением причудливого рисунка на лощеной спине, приподнялось в стойке. Оно раскачивалось, а из разинутой пасти гада слышалось шипение, похожее на шелест дождя по соломенной крыше. Настасье меж лопатками будто кто-то провел ледяной ладонью. Холодок страха проник под кожу, останавливая удары сердца, замедляя бег крови по жилам. У смерти много имен и ликов, и один из них явился этим летним днем в образе ядовитой твари. Не чуя под собой ног от ужаса, она отскочила и наотмашь швырнула ветвь папоротника, что держала в руке, в змеиную морду. И снова удалось отскочить в сторону, когда гадюка кинулась в стремительном рывке к ее ступням. По сосновому бору прокатился визг. Настасья не сразу поняла, что это она сама истошно кричала. С ветвей орешника вспорхнули и взмыли ввысь испуганные малиновки, а упражняющиеся на поляне мужчины опустили палаши, удивленно оглядываясь. Если бы она не тряслась от страха за собственную жизнь, упорно ища глазами скрывшуюся в траве змею, она бы видела, что Людвиг, обернувшийся на звук ее голоса, пропустил колющий удар, который нанес Казимир. Из рассеченного предплечья хлынула кровь. Hе обращая внимания на рану, он побежал в ту сторону, откуда слышался голос жены. Людвиг в несколько шагов пересек разделявшее их расстояние, и яростно сверкая глазами, схватил Настасью за плечо, с силой ее встряхнув.
- Разве я не говорил, не ходить сюда? Чего же ты молчишь? Ну и наказание мне досталось. Чтобы я не просил, она все делает наперекор.
Отпустив вмиг побелевшую, как снег, Настасью, он зажал ладонью порез на предплечье, из которого сочилась меж пальцами кровь.
- В траве была змея.
Даже густой загар на лице Людвига не смог утаить от глаз жены, насколько оно посерело. Взяв из-под ног обломанную ветку, он принялся разгребать траву и мох близ того места, где они стояли, приказав Настасье не двигаться.
- Говорил же не приходить!
- Я только один разочек, - повинилась Настасья, нервно теребя конец рантуха.
- Знаю я, какой разочек. Каждый раз, как мы тут собираемся, между сосен я вижу твое белое покрывало.
- То не я! Рану надо бы перевязать.
- Ежели бы не ты, пани, царапины вовсе могло бы и не быть. Я почти Казимира припер к дереву, он бы не выкрутился. Но... - Людвиг остановился, с досадой глядя на Настасью. – Гадюка могла ужалить. Ты могла уже не дышать! Настасья Даниловна, тебе за спиной моей должно стоять, тыл защищать, чтобы я уверен был, что с тобой все хорошо. Вместо этого я без конца оглядываюсь, не исчезла ли ты, не случилась ли опять какая напасть. Разве возможно спокойно заниматься мужскими делами, век оглядываясь, проверяя, что с тобой, цела ли? Отчего все бабы, любопытные, как сороки? Везде свой нос суют. От их любопытства одна головная боль.
Настасья виновато опустила глаза. Людвиг сердился не только из-за раны и того, что проиграл ротмистру схватку. Его раздражение подогревал страх, что один маленький укус мог ныне обернуться для них обоих очень печально. Белый день превратился бы дня нее, Настасьи, вечной ночью, а для него... Она не знала, сколько бы он о ней горевал, но нерождённое дитя, видно, помнил бы долго.
Ладонь мужчины легла на ее живот, холмиком выступавший под поневой. Он привлек ее к себе, упершись лбом в лоб, глядя жене в глаза.
- Дуреха, ты...
Она от чего-то припомнила день, когда призналась мужу в тягости. Промямлила всего несколько слов, смущено потупившись. А когда ответа не дождалась, посмотрела на Людвига и увидела его потемневшие глаза: не то от испуга, не то от радости. Сложно было понять, что он чувствовал в тот момент, услышав весть. Лишь погодя он ее спросил: «Почему не видно ничего?». Вопрос поверг Настасью в смятение. Что же он должен был видеть? Она сама только недавно догадалась, что с ней. Кровей давно уже не было, но она не придавала этому значения, объясняя перемены в себе зимней хворью. Кружилась порой голова, ноя тупой болью в затылке, темнело в глазах так, что мир расплывался цветными пятнами. Случалось, подкатывал к горлу ком. Но ведь с ней и ранее такое происходило. Знахарка, которую привела из деревни Бирутэ, посмотрела и только руками всплеснула. Сказала, что пани давно в тягости. Ключница щедро с ней расплатилась, чтобы та до поры держала рот на замке, и отправила назад в деревню. И если бы не Бирутэ, неожиданно заглянувшая в комнату (видимо, подслушивала), Настасья и вовсе не знала бы, что думать от расстройства.
- Вестимо, пан хочет, чтобы жонка сразу принесла готового младенца. Уже годовалого, – съязвила старая женщина. – Или пан не знает, откуда дети берутся? Пока любовь кружит голову, гоголями ходите, а как услышите, что баба понесла, сразу душа в пятки от страха.
Людвиг растерянно смотрел на ключницу, на жену, а затем, пару раз кашлянув в кулак, стремительно вышел из покоя.
- Не переживай, милая, что он себя так повел, - утешала жамайтка Настасью, едва не плачущую от растройства. - Мужики, порой, как дети - наивные. Готовы к войне, к боли, иные - даже к собственной смерти. Но самые обычные вещи их порой застигают врасплох. Они не верят до конца в явь свершившегося, пока им дитятко на руки не дадут подержать, погушкать. Пока нутром не почуют тепло родной крови. Твой Людвиг никуда не денется, обдумает весть и вернется.
Он действительно вернулся, как обещала Бирутэ. Настасья ныне не смогла бы дословно вспомнить, какие речи он ей тогда говорил, усадив к себе на колени, о чем шептал ей на ухо, но в душе навсегда остался светлый отпечаток нежности от его объятий, принесший покой в ее тревожно стучащее сердце. Ее и поныне наполняло то умиротворение, чувство огромного, необъятного счастья, которое не хотелось ни с кем делить.
- Рану надо промыть, - тихо сказала она, отстраняясь от Людвига. Он тяжко вздохнул. На прогале столпились мужчины, глядя на опушку, где меж янтарных стволов сосен виднелись две фигуры.
- Расходитесь, друже. Ныне хватит с нас, - крикнул им Людвиг, и пахолики разбрелись, поднимая с земли одежды, облачаясь в них. Спустя короткое время они уселись на коней и начали разъезжаться кто куда. Настасью же Людвиг не торопил покинуть бор. Она почти сразу догадалась, куда он ее собрался вести, едва миновали, залитую палящими лучами солнца, пустошь. На другом конце поляны тек широкий ручей, берущий начало в болотистых низинах за лесом. Подчиняясь порывистому шагу мужчины, она торопливо следовала за ним. Под поршнями хрустели сухие веточки, прошлогодние листья, а сердце колотилось в груди от волнения.
Они пришли к берегу ручья. Войдя по колено в воду, Людвиг тщательно смыл с рук запёкшуюся кровь. После, оторвав пару полосок ткани от нижней юбки Настасьи, попросил ее перевязать рану. Усевшись на мягкую траву, росшую вдоль ручья, она сделала все, как он хотел, но лен снова пропитался кровью.
- Завяжи еще одну тряпку выше пореза. Сильнее. Кровь сама остановится, - морщась от ее неумелых движений, причиняющих боль, командовал Людвиг Настасье. Она дрожащими пальцами неуклюже возилась с повязками. Когда все было закончено, и рана, наконец, перестала кровоточить, она нежно провела ладонью вдоль груди мужа.
Людвиг лежал на траве, закрыв глаза, наслаждаясь теплом солнечного дня и теми спокойными, недолгими мгновениями уединения вдали от всевидящих глаз челяди, что так редко выпадали ныне, стараясь мысленно отвлечься от усилившегося жжения в предплечье. Настасья осталась сидеть, но вскоре он передвинулся к ней, положил голову на ее колени, позволяя жене задумчиво гладить его волосы, едва заметно улыбаясь, когда она, будто случайно, касалась пальцами кожи на его плечах и шее. Она знала каждую родинку на этом теле, каждый шрам: широкие, грубые рубцы от колотых и резаных ран, и маленькие отметины, напоминавшие зажившие царапины. Когда Настасья спрашивала, откуда взялись все эти шрамы, предполагая, что это знаки доблести, оставшиеся после сражений, Людвиг, посмеиваясь над ее наивностью, уверял, что далеко не все они получены в бою. Большинство шрамов на его теле остались после пьяных потасовок со своими же шляхтичами. Показав на бедре свежие следы от ожога, Людвиг, странно глядя ей в лицо, сказал, что под столом пробежала дикая кошка, случайно опрокинув жаровню ему на ноги.
Они и опомниться не успели, как лесные посиделки на берегу ручья переросли в большее. Началось все с простых взглядов, а закончилось тем, что Настасья тихонько лежала, прижавшись к мужской груди, глупо улыбаясь от счастья припухшими от поцелуев губами. Стыдно все это было! Но зато как сладко!
- Мать честная! При свете дня!
- Завтра Яна! (3) – хохотал Людвиг. – Предки тем и занимались, что любили в Купальскую ночь. Прыгали через костры, парами искали цветок папоротника, пускали венки по воде. Ну, и само собой, в лес ходили подальше от гулянья.
- Так-то ж ночью.
- Да, ночью, - эхом повторил он за ней.
Людвиг отвернулся вдруг, чтобы Настасья не заметила его выражение лица.
- И ты... ты тоже ходил? Куда, если не секрет?
- В лес, куда же еще. Каждый год, а то и чаще. Нарочно ходил, чтобы поймать глупых заплутавших девок, чтобы с ними сделать такое...
Он вдруг набросился на Настасью, подминая ее под себя, целуя в уши, ног, глаза, всюду, куда попадали губы, но вскоре отодвинулся, серьезно глядя ей в глаза.
- Я был на войне. Мне некогда было маяться дурью, бегая с холопками по лесу в поисках цветка, которого нет.
Настасью порой повергало в замешательство безудержное желания мужа близости, как и сегодня, когда его не смогла остановить даже пропитавшаяся кровью повязка и боль в руке. Ей иногда казалось, что она была для него словно хмельной мед, который он пил бы и пил, и не мог напиться. Людвиг будто наверстывал упущенное время или старался впрок насытиться перед разлукой. Их ночи… После таких ночей она даже в мыслях боялась вспоминать, что творилось меж ними под покровом темноты. Она падала на колени перед образом Спасителя и молилась, признаваясь Ему, что не только грешила телом, но и мыслями была грешна. Зато на исповеди, когда отец Феофан строго вопрошал прихожанку, в чем ее вина, перечисляя смертные грехи, в том числе и сладострастие, Настасья скорее язык дала бы себе отрезать, чем покаялась иерею, что испытывает в душе в минуты близости с мужем, и какая услада разливается по телу после.
В те ночи они долго могли не спать. Тесно прижавшись один к одному, тихо беседовали, поверяя друг другу маленькие секреты, обсуждали события прожитого дня. Людвиг много рассказывал, где ему доводилось бывать и что видеть, а Настасья слушала его с замиранием сердца, лишь изредка о чем-нибудь спрашивая. После разговоров они ложились спать, перемежая в полудреме слова легкими, ничего не значащими, поцелуями. Но случалось, среди ночи Людвиг будил ее поцелуями, сначала неторопливо, затем с большим напором. Находясь во власти грез, между сном и явью, Настасья чувствовала тепло его дыхания и еле ощутимое касание пальцев к ее разомлевшей плоти, которая откликалась, подавшись навстречу горячим мужским рукам. Их накрывало жаром, крутило в омуте, поднимая ввысь, кидая в пропасть страсти и нежности, вознося к новым, еще неизведанным высотам до тех пор, пока усталые, крепко обнявшись, они не засыпали на рассвете.
В такие мгновения для них не существовало никого и ничего. Настасья не старалась вспомнить прошлое, терзая разум мучительными потугами разобраться в смешении случайных и неясных образов. Был он, ее Лютэк! Было настоящее, которым она жила, дышала. И больше ничего не хотелось, ни в чем она не нуждалась, кроме этого молодого мужчины, чья голова покоилась рядом с ее головой на подушке, чье дыхание столь часто смешивалось с ее собственным, что, казалось, они дышат одной грудью и их сердца бьются в такт друг другу. Непостижимым образом Людвиг заполнил собой все свободные ниши ее памяти, и более родного и близкого человека для нее ныне не существовало.
Время от времени Людвиг замыкался в себе. Настасье никогда не удавалось угадать в те моменты, что за мысли бродят в его голове. Он смотрел на нее с непонятной смесью грусти и тревоги, словно ждал чего-то неизбежного, что не мог ни отвратить, ни изменить. Точно такой же взгляд у него возникал, когда он наблюдал за дорогой, ведущей в его фольварок. Стоял за тыном, глядя вдаль, и во всей его фигуре, от напряженных плеч до сжатых в кулаки рук, читалась тревожное ожидание. Настасья вспоминала, что и сама точно так же недавно стояла на том месте, терпеливо ожидая его возвращения из Вильно. Чего же ждал ее Лютэк? Он никогда ей об этом прямо не говорил. Натянуто улыбался и с горечью в голосе спрашивал:
- Люб я тебе?
- Люб.
И тогда с его лица ненадолго исчезала тень тревоги, взгляд светлел, делался ласковым. Ах, если бы он ей рассказал, что у него на душе, она бы, вестимо, помогла делом или советом. Но Людвиг хранил молчание. И она боялась спрашивать, по наитию догадываясь, что лучше ныне не задавать вопросы, на которые он все равно не даст ответа, а только лишь разозлится.
В один из червеньских дней, когда настроение Людвига опять изменилось к худшему, из фольварка уехал гонец. Он о чем-то переговорили с Людвигом за закрытыми дверями в бражной зале, а после вышел, неся в руках свиток – грамоту или письмо - Настасья не разобрала. Быстро собравшись в дорогу, человек ускакал, один бог знает, куда…
- Смеркаться начинает, - медленно проговорил Людвиг, вглядываясь в наползающие на лес сумерки. Солнце садилось за кроны сосен, а в небе бледным пятном взошел круглый месяц. – Ныне будет полная луна. Пора возвращаться. Скоро к воде народ начнет сходиться, костры зажгут, будут петь, хороводы водить. И, конечно же, отправятся в лес искать Папарать-кветку(4), а в весях все калитки поснимают.
- Правда ли, что на утренней зоре солнце купается?
- А ты, радость моя, сомневаешься?
- Так это все байки, - отмахнулась Настасья. – Ни разу не видела купающегося солнца.
- Как же так? Ныне утром, пока ты спала, я как раз видел, как светило трижды всходило над лесом и трижды опускалось за него.
- Не может того быть? Еще не Купала, - брови Настасьи взметнулись вверх, а зеленые очи, по-детски, удивленно распахнулись.
- Клянусь так и было, - невозмутимо отвечал Людвиг. Если бы не его, дрожащие от едва сдерживаемого смеха, губы, она бы точно ему поверила. Зардевшись до корней волос, Настасья сердито толкнула мужа кулаками в грудь.
- Ну и легковерная же ты, Настя. Порой бываешь такой наивной, что жуть берет и плакать хочется, - рассмеялся Людвиг, опять подмял ее под себя, не позволяя размахивать руками. Побаловавшись еще на траве, они поднялись, Людвиг оправил на Настасье помятую рубаху, снял с поневы прилипшие листья и травинки. Они все еще стояли на берегу ручья.
- Твои глаза зеленые, как эта трава у ручья, а волосы пахнут вереском, - шептал Людвиг, прильнув щекой к голове жены. – Ты самая красивая на свете.
Она смущенно отвела взгляд.
- Я вот ныне утром встала, пошла в сад. Хотела росой умыться, чтобы красу надолго сохранить. А росы-то и не было.
- Это потому, что жаркие дни выдались. Когда ночи станут холодные, тогда и роса тебе будет. Рано ты печешься о себе, Настасья Даниловна. Умоешься росой или нет, для меня ты все равно красавицей останешься.
- Даже когда стану старой, спина сгорбится и на лице появится много морщин?
- До этого еще нужно дожить. Но, думаю, и тогда. Где же мне еще найти такое диво дивное?
Настасья не разобрала, говорит ли он всерьез или опять над ней подшучивает, но на сердце все равно сделалось легко и приятно.
Вдоволь наговорившись и приведя себя в порядок, чтобы людям не давать повода для злословия, Людвиг и Настасья в сумерках возвращались в фольварок. Муж усадил ее на коня, ведя его под уздцы спокойным шагом, чтобы неумелая наездница не выпала невзначай из седла.
Погода вечером располагала к прогулкам, хотя лето в целом выдалось холодным. Солнце редко баловало землю теплом, прячась за тучами, но случись ему выглянуть на пару дней – палило нещадно, как ныне. На глазах преображались леса, что раскинулись на много верст в округе: радовала взгляд шелковистая зелень молодой листвы на кустах малинника, черники, ежевики; изумрудные травы и мхи стелились коврами у подножия вековых дубов; омытая дождями иглица сосен терпко пахла смолой, и на лапах елей появились крошечные шишечки, знаменуя начало еще одного круговорота в бытии природы.
Засеянные рожью поля дали буйные всходы. По волокам густо колосились озимые хлеба, и меж этих необозримых просторов гулял ветер, раскачивая тяжелые колосья ржи, которые вскоре должны были поспеть, готовясь в жниву. Земля укрыла порослью трав черные пятна пожарищ, впитала в недра пролитую человеческую кровь, укутала в саван чернозема и глины белые кости мертвецов, прорастая на них цветами, залечивая старые раны, возрождаясь от мук бесчисленных войн к новой жизни.
- Я была бы не прочь тоже пойти на ночное гулянье, - словно невзначай обмолвилась Настасья, когда они миновали ржаное поле и приблизились в фольварку. Впереди, шагах в ста, виднелся тын с распахнутыми настежь воротами. Людвиг резко вскинула на жену глаза.
- Нечего тебе там, Настя, делать, - получилось грубо, и при виде обиженно надутых Настасьиных губ он тяжко вздохнул. - В лес, к ручью ходит одна голытьба и деревенские холопы. Дворня наша тоже пойдет. Что делать тебе, хозяйке фольварка, среди простого люда? Может ты с каким-нибудь сыном кузнеца или бондаря через костер прыгнуть думаешь? Повод для смеха и пересудов на год вперед дашь. У костра одни незамужние девки да парни холостые будут веселиться. Венки пускать в ручей начнут, на судьбу гадать. Бабы мужние на гулянье не ходят.
- А мне Бирутэ сказывала, что она пойдет, - возразила, насупившаяся Настасья. На лице у нее появилось упрямое выражение, как у быка.
- Это ее дело, - сказал, как отрезал Людвиг, остановив коня и глядя на жену. – Она жамайтка. Для нее нынешний праздник - святыня. Она другим богам молится. Родина Бирутэ – земли вдоль Нямунаса. Там Янов день называется Ладо и совсем по-иному празднуется. Люди на Жмуди и по сей день мертвых хоронят в курганах, как в старину, или сжигают их тела на кострах. Поклоняются валунам и древним богам. Они язычники. Потому Бирутэ и идет на гулянье, чтобы свой край вспомнить и тени предков. Тебе же туда дороги нет. Услышь меня, Анастасия Даниловна!
Людвиг отвернулся, тем самым дав понять Настасье, что разговор о ее походе на праздник окончен и более не стоит к нему возвращаться. У ворот их встретил, низко кланяясь в пояс, невысокий жилистый мужик, вышедший вдруг из-за тына. То был новый господский тиун, которого Людвиг нанял в конце червеня управлять фольварком вместо почившего в бозе предшественника. Звали его Микола Ворона. Человечек сей поселился на удаленном хуторе за лесом, купленном за гроши у разорившегося шляхтича, аккурат, на краю топи. Что привело его в здешние края, откуда он был родом, никто не знал. Выспрашивать же не отваживались. Знали, что семьи у него нет. О большем Ворона рассказывать не спешил. Он возник на пороге дома, как из-под земли, и попросился наняться на службу, сказав, что слышал в округе от шляхты, будто хозяин Черных Водов ищет нового тиуна. Людвиг, быстро оценив ум и хватку Вороны, которые тот поспешил проявить на деле, вместо того, чтобы языком в ступе воду толочь, оставил его, пока не сыщет другого человека, местного, к которому имел бы больше доверия. С рьяностью злобного, но преданного пса, Ворона взялся за службу. Людвига результаты его рвения вполне удовлетворяли, но Настасье Ворона не пришелся по нраву. Уже на другой день сенные девки рассказывали, что Ворона в одной из весей сек до мяса мужиков, что задолжали с чиншем.
- Вечер добрый, пан-господар и пани-господыня!
- И тебе добрый, пан Микола, - поздоровался Людвиг.
Настасья коротко кивнула. Неприятный взгляд серых глаз тиуна прошелся по ней, замечая, казалось, каждую складку на небрежно повязанном рантухе, пятна на поневе, оставшиеся от травы. Уголки губ тиуна дрогнули в понимающей усмешке.
- Я приходил к пану, чтобы отчитаться за день, но не застал дома, - заговорил Ворона, вновь обращаясь к молодому хозяину. - Поля, что весной засеяли льном, вчерашний ливень с градом сильно побил. Надо бы...
Людвиг не дал ему договорить.
- После, пан Ворона, после. Завтра и расскажешь, что там побило градом, и кого ты до смерти засек из холопов. За все спрошу, а ныне мне некогда.
Потянув коня за повод, Людвиг вынудил тиуна отступить в сторону, чтобы дать ему дорогу. Широкоплечая спина мужчины согнулась в поклоне едва ли не до самой земли, а с губ слетело едва слышно: «Ну, ну, поглядим». Настасья, услышав это бормотание, возмущенно оглянулась. Что он себе позволяет? Ворона надменно выпрямился, смерив жену шляхтича холодным взором, а после нахально оскалился. Такого Настасья точно не ожидала. Ее кинуло в жар, после в холод. Взгляд маленьких глаз этого человека напомнил ей немигающий взор гадюки, которую она встретила сегодня на опушке леса.
- Мне он не нравится, - поделилась она с Людвигом, когда тот помогал ей спуститься с коня. – Что-то тревожное есть в этом человеке. Но не могу пока понять, что именно. Мужика вон засек до смерти. Разве ж это по-людски?
- Избавлюсь, дай только время, - ответил Людвиг. – Дело он свое знает, тут не поспоришь. Но ты правду говоришь, мутный. Не пойми кто и чем дышит. Меня это настораживает. Завтра выдворю вон.
Настасья облегченно вздохнула. Хорошо, что Людвиг думает, как она. Правду люди говорят, что муж и жена – одна сатана.
Подчаc вечерней трапезы в бражной зале царило молчание. Настасья дулась после того, как в очередной раз просила мужа проводить ее к ручью, чтобы посмотреть на костры, но услышала еще один отказ; паненки притихли, ибо втайне от брата собирались сбежать на гулянье, но видя, как жестко Людвиг запретил Настасье нос высовывать из вотчины, испугались, что им влетит, коль попадутся в лесу на глаза Бирутэ и та их выдаст. Казимир молчал, потому что от природы был малоразговорчив, а пани Агнета и вовсе онемела уже как пару седмиц, с той поры, когда пасынок вернулся из Вильно и подарил жене ларец с украшениями. Настасье вздумалось одеть перстни, лежавшие в ларце. Как только немка увидела их, с ней едва не случился удар. Кричала не своим голосом, и все больше по-немецки. Лицо ее, даже под слоем белил, сделалось пунцовым, а глаза налились кровью. «Майн, майн», - повторяла она с пеной на губах, срывая с рук Настасьи украшения.
С тех пор жена Флориана Высоцкого молчала, словно в рот воды набрала, обращаясь лишь к дочкам и Бирутэ по мере надобности. Она терпеливо ждала со дня на день отъезда, ждала, когда подсохнут дороги после, ливших весь червень, дождей, чтобы тронуться с девицами в путь до Вильно, где пан Флориан готовился устроить для Марыси заречины.
После трапезы домочадцы разошлись. Настасья, помолившись перед сном и попросив у Господа отпущения всех грехов, что натворила за день, мирно устроилась на ложе, пока девки прибирали ее одежи. Они только и ждали часа, когда можно будет отправиться в лес на кострища, чтобы до утра гулять. Настасья с завистью смотрела на их раскрасневшиеся лица, блестевшие, в предвкушении праздника, глаза, и невольно думала, что, пожалуй, не отказалась бы ныне оказаться на их месте - незамужней, простоволосой, с лентой в косе. В опочивальню вошел Людвиг и небрежным жестом руки выпроводил девок из покоя. Он, видно, и не думал ложиться спать, сменил простую рубаху и ноговицы, в коих ходил днем, на жупан из чёрного атласа.
- Ты куда-то собрался? – забеспокоилась Настасья.
- Нужно обойти посты. Ты не жди меня, спи. Вернусь, как только освобожусь.
Людвиг взял ее руку, крепко ее пожав, затем пылко поднес к губам и поцеловал.
- А как же Казимир?
Обходить посты и проверять, все ли заперто на ночь, была обязанность ротмистра. До этой ночи Настасья ни разу не видела, чтобы Людвиг сам выполнял чужую работу.
- Ему нездоровится. Съел что-то, а может на солнце перегрелся. Отлеживается на лаве в одрине.
Присев на край постели, он с нежностью приложил Настасьину ладонь к своей щеке. Странно, но в эти минуты он показался ей необыкновенно чутким. Сидел долго, пока она не задремала.
- Коханая моя…
Настасью среди ночи разбудили. Знакомый голос звал ее по имени: « Настя, проснись, проснись. Вставай». Она открыла глаза с тяжелым чувством, словно и не спала вовсе, словно только смежила на миг веки, и опять кто-то насильно принудил их распахнуть.
У ложа со свечой в руке стояла немка, одетая во все черное. Лицо Агнеты, полностью лишенное в этот час белил, сурьмы и румян, Настасье довелось видеть впервые. Обычно моложавая, ныне в неровном свете огонька, трепещущего от ее бурного дыхания, Агнета выглядела ведьмой с дряблой, морщинистой кожей, густо обсыпанной веснушками. Не совсем придя в себя после сна, не понимая, что происходит, Настасья уставилась на кровать, где должен был спасть Людвиг. Но его место на ложе пустовало. Подушка была не смята, покрывало не тронуто... Неужто, еще не вернулся с обхода? Cердце ёкнуло. Где же он? Где Людвиг?
- Komm! Komm!(5)- говорила Агнета. Она всунула в руки оторопевшей Настасье опашень и настойчиво потянула ее из постели.
- Что? Да что творится? Что ты ко мне пристала? Или стряслось что?
- Страслось? Nein! (6) - Агнета заговорщицки улыбнулась. - Ты котела попаст на прасник. Очэнь корошо. Мои дочери уже там. Танцуют при сфете люны, плетут венки, чтобы пустит их по воде. Идем же. Муш велел тебя прифести. Он тоже там сейчас.
Людвиг на Купалье? Но ведь ей, Настасье, он запретил ходить на ночное гулянье. И сам как-будто не собирался. Неужели передумал? Сердце в груди затрепетало от радости.
Быстро обернув вокруг себя поневу поверх ночной рубахи, накинув на плечи опашень, она вышла из дома вслед за немкой. На небе светила луна и было видно как днем. На подворье ни души, тишина, даже собаки на псарне не лаяли. По земле стелились густые тени от тына и построек, а у калитки, что служила настежь в запертых воротах, не виднелось стражников, чему Настасья не мало удивилась. Куда исчезли? Или тоже пошли на гулянье? Словно вымерли или уснули. А ведь Людвиг должен был лично ныне проверять посты... Не став и дальше размышлять над этим вопросом, она почти по пятам следовала за темной фигурой Агнеты, гонимая любопытством и подспудной тревогой, что вдруг вспыхнула в душе. Но Настасья гнала ее, стараясь ни о чем не думать и не оглядываться по сторонам. Ганзейка шла быстро, порой останавливаясь на пустынной дороге, залитой голубоватым светом луны, чтобы подождать, отстававшую от нее, Настасью. Выпиравший живот тянуло от торопливого шага, в боку кололо. Куда немка так торопится? Нельзя ли идти помедленнее, ведь гулянье продлится до утренней зори. В ответ на возмущенные окрики Настасьи, Агнета лишь подгоняла ее идти дальше, не останавливаться, твердя, что они могут опоздать к самому интересному.
Они уже миновали ржаные пажити, свернули на знакомую Настасье тропинку между сосен, которой она ныне вечером возвращалась в фольварок с Людвигом. Старый бор застыл в тишине, накрыв фигуры женщин темнотой. Между деревьев пришлось идти медленнее, сбавить шаг, чтобы не споткнуться о торчавшие под ногами корни деревьев и ветки. Настасья боялась упасть, потому ступала очень осторожно, вытянув вперёд руки. Агнета что-то недовольно ворчала и шагала дальше все быстрее, и вскоре вырвалась далеко вперед. Приблизившись к прогалу, они увидели свет четырёх небольших костров. Меж ними высился столб с колесом, на котором лежал рогатый коровий череп. Столб обложили связками хвороста и поленьями, но поджигать не спешили. За спинами Агнеты и Настасьи мелькали чьи-то силуэты, слышался шепот и сдавленный смех.
- Итем ближе. Итем со мной, - повторяла Агнета.
Она схватила Настасью за руку и потянула в заросли малины, росшей на краю поляны. Остановившись возле кустов, чтобы перевести дух, Настасья с интересом смотрела, как по вереску в свете костров девушки и парни, взявшись за руки, водят хоровод. Головы дев украшали венки из полевых цветов, белые полотняные рубахи светились насквозь от пламени, открывая взору темные контуры стройных фигур. Множество голосов, мужских и женских, сливаясь во едино, пели протяжную, тоскливую песню.
Ой, рана на Йвана! Ой, рана на Йвана,
Проць Івана ночка мала. Ой, рана на Йвана.
Ой, рана на Йвана! Ой, рана на Йвана,
Дзе Купала начавала? Ой, рана на Йвана.
Ой, рана на Йвана! Ой, рана на Йвана,
Начавала ў чыстым полі. Ой, рана на Йвана...
В центре хоровода Настасья неожиданно увидела Бирутэ. Она стояла, не шелохнувшись, в своей неизменной намитке, в рубахе, как у танцующих деревенских девок... Потом перед очами Настасьи промелькнули знакомые лица ее прислужниц, кое-кто из парубков и чади домашней.
- И где Марыся и Дануся? Где Людвиг?
Агнета оглянулась на Настасью, вперив в нее голубые глаза, и заговорщицки поднесла палец к губам.
- Тс! Тише, скоро все сама узнаешь.
Кончилась песня, последние звуки которой подхватило лесное эхо и понесло, затихая, вдаль. Танцующие остановились, и тогда Настасья увидела Его, своего мужа. Он вышел из темноты, неся в руке факел. Навстречу ему шла красивая девка в венке из колосьев ржи и красных маков. Ступив в круг из человеческих тел, Людвиг поднес факел к связкам хвороста и вскоре разгорелся огонь, озарив, и без того ярко освещенную поляну, белой вспышкой света. Люди в лесу и на поляне радостно закричали, заулюлюкали, и среди этого гула голосов можно было разобрать только два слова - Купала и Купалинка. (7) Настасья подалась вперед, чтобы приблизиться к Людвигу, но рука Агнеты грубо схватила ее за рукав опашня, удерживая на месте.
- Нет, ещо не теперь. Скоро.
В душе Настасьи опять шевельнулось нехорошее предчувствие. Почему Агнета ее не пускает? Что такого важного она ждет, чтобы ей показать? А на поляне опять завели хоровод. Он то сужался, то расходился в стороны. Как мороки, скользили меж светом и тенью гибкие молодые тела, окольцовывая танцем тех, кто выбран был этой Купальской ночью языческими божками. Толпа опять заголосила, и несколько парней, подойдя к главному костру с длинными жердями, спихнули в огонь с бревна колесо и коровий череп. В чернильное небо взмыл столб искр. Молодежь вдруг засуетилась. Девки с пронзительным визгом кинулись врассыпную - кто в бор, кто к ручью, - за ними увязались парни. Лес наполнился шумом, криками, песнями. Настасья отвлеклась на одно мгновение, чтобы вырвать рукав из цепких рук Агнеты, но когда подняла глаза на поляну, больше не смогла найти там Людвига. Исчезла и девка, стоявшая с ним. Только Бирутэ оставалась на месте, где и была ранее. Но до нее Настасье не было никакого дела.
- Итем, - сказала вдруг ганзейка, опять хватая Настасью за рукав и волоча за собой. – Самое время настало.
Женщина смеялась, и от ее смеха Настасье вдруг сделалось страшно. Зачем она с Агнетой пошла? Почему не осталась в усадьбе, как просил муж? До нее вдруг дошло, что эта пани что-то задумала, что-то плохое, потому что никогда не желала ей, Настасье добра.
- Пусти, я домой вернусь. Нагляделась уж вдоволь.
- Нет, нет, милая. Подожди. Ты же мужа искала. Я тебя к нему отведу. О, я снаю, гте его можно найти. Не первый гот прихожу сюта, чтобы посмотрэть на прасник. Это так чутесно. Солнце, месяц, земные боги, земная люпофф...
Она лопотала и лопотала, пока они полностью не вышли из-под сени сосен, продираясь через кусты малины, и не направились по кругу вдоль поляны. Настасья понимала, куда они шли. К ручью. Не проще ли было пересечь прогал и идти напрямую, сократив себе путь? Под подошвами поршней мягко шелестел папоротник. Озираясь вокруг, Настасья замечала белые пятна одежд в его зарослях - там обнимались влюбленные пары. Сердце учащённо билось в груди от понимания происходящего. Видно, та околесица, что несла Агнета о земной любви, оказался истинной правдой. До ее слуха доносились протяжные стоны и бормотание, тихий смех. Впервые с момента, как ее нога ступила в лес, Настасья со страхом вспомнила, что он кишит змеями, и от того стало еще более страшно. Но немка неотвратимо вела ее вперед, ловко минуя случайные преграды, словно сам черт указывал ей ныне дорогу.
Вот и ручей. Настасья слышала журчание воды, потянуло прохладой.
- Все, пришли, ясновельможная, - раздался шепот Агнеты.
Женщина грубо дернула ее за руку, привлекая к себе спиной, пряча и себя, и Настасью за широким стволом сосны.
- Смотри.
Настасья перевела взгляд туда, куда указала пальцем Агнета. У самой воды на песчаном берегу стояла кучка людей: девушки и парни в белых одеяниях, еще недавно водившие хоровод на поляне. Их было немного. Они окружили пару, лежащую на земле... Монотонные звуки голосов, тихий напев. Свет от маленького костра падал на лица, на закрытые в экстазе глаза, на воздетые в ночное небо руки. У их ног на земле лежала пара. На голове женщины был красный венок из маков и ржи, сбившийся на бок, а распущенные волосы змеились по белому песку. Спина ее выгибалась, с губ срывались стоны. Руки судорожно хватали пригоршни жвира(8), взмывали вверх, светлыми плетями обвивая голову и плечи мужчины, приподнявшегося на локтях над ее обнаженным телом. Он размеренно вдавливал бедра красавицы в мягкий песок. Тела извивалась, замирали, затем снова стремились навстречу, сливаясь в адском совокуплении.
В тот миг в душе у Настасьи что-то оборвалось. Сердце стучало с такой силой, что его удары отдавались в голове и ушах. Нет, она не хотела смотреть на то, что ныне видели ее глаза. Хотела кричать, плакать, бежать прочь без оглядки. Но не могла. Стояла, словно приросшая к месту. Смотрела, смотрела, а внутри что-то росло, что-то ее переполняло, давило на ребра, мешая дышать. Эта была боль. Она распирала грудь, рвалась наружу, искала выход, но не находя, причиняла нестерпимую муку. На руке мужчины виднелась белая повязка, потемневшая от выступившей крови. А его курчавые волосы Настасья слишком хорошо знала, чтобы спутать их даже во тьме с чьи-то иными.
Почему? За что? Она спрашивала себя сотый раз, и не могла найти ответа.
- Смотри, московитка! Полюбуйся на язычников, мерзких безбожников, предающихся грязной похоти в честь своих дьявольских богов, - звучал голос Агнеты, полный торжества. Женщина так радовалась удавшейся мести, что не замечала, как ядовитая речь, льющаяся с ее губ, стала чистой, без грубого акцента. Она схватила помертвевшую Настасью рукой за лицо, когда поняла, что та отвернется, вынуждая ее силой глядеть дальше. – Вот твой Людвиг... Кобель, покрывающий другую суку! Твое счастье! Бери его, черпай полными пригоршнями, наслаждаясь, если можешь! Жри, пока не подавишься! Пока оно не станет тебе поперек горла, если уже не стало. Ах, как я этого ждала! Ждала с тех пор, как у меня отобрали доброе имя, заставили признать этого магнатского выблядка своим сыном... заставили молчать. Ненавижу его... и тебя ненавижу! Век бы вас не знать!
Настасья чувствовала, что немного, и рухнет на землю. В голове стоял звон, в очах темнело, но немка, схватив ее за плечи, сильно встряхнула раз-другой, приводя в себя. А после выпустила из рук, прислонив спиной к дереву.
- Иди, московитка. Люби мужа.
Она хищно улыбнулась, простирая руки в направлении берега, словно приглашая Настасью присоединиться к тем, кто был у ручья.
И Настасья пошла, но не туда, куда ее отправляла Агнета, а назад к поляне. Медленно, как во сне, брела, затем ускорила шаг, все быстрее и быстрее, перейдя на бег. Неслась по прогалу, не чуя под собой ног, мимо костров, через которые прыгали влюбленные пары, мимо танцующих в хороводе людей, мимо Бирутэ, что провела ее испуганным взглядом. Рантух сбился с головы, и вскоре Настасья его потеряла, даже не заметив где и когда. Грудь болела, а во рту пересохло, воздух из горла рвался со свистом. Вслед летел голос Агнеты, ни на шаг не отстававшей, пока они были в лесу.
- Думаешь, он тебя любит? Думаешь, ты ему нужна? Черта с два! Ха-ха-ха! Ему деньги твои были нужны, приданое, что отец за тобой сулил. Но когда понял, что за тобой ничего не получит, все вернулось на круги своя, моя дорогая! Он и в Вильно ездил не для того, чтобы подарки тебе привезти... К отцу родному на поклон рассчитывал напроситься, чтобы тот заступился перед князем Александром. Не знаешь, о чем я говорю? Ты у муженька спроси, пусть расскажет. Дивная то история, за которую на кол сажают или в яме годами держат.
Настасья обхватила голову руками. Заткнуть уши, не слушать, не знать ничего! В том ее спасение, слабая надежда найти оправдание виденному и слышанному. Но голос, звучавший ныне в ее памяти, нежно шептавший «моя коханая», не возможно было в себе заглушить.
«Моя коханая...»
Его голос сводил с ума. Запутавшись в подоле, она рухнула в пыль дороги, растянувшись во весь рост. Острой болью пронзило низ живота. Подхватившись, Настасья опять побежала, не чувствуя ни жжения в разбитых коленях, ни ноющих ссадин на ладонях. Ноги делались ватными, наливая тяжестью, каждый новый шаг давался с трудом, а из горла рвался хрип. Агнета отстала, а позже и вовсе остановилась, провожая стремительно удалявшуюся фигурку московитки радостной улыбкой.
Настасья почти на коленях вползла в раскрытую калитку, даже не помня, как добралась домой. Тишина пустых покоев резанула ножом по сердцу. Никого! Все ушли на гулянье в лес. Она судорожно заметалась по комнатам, распахивая настежь окна. Зачем это делала? Кто знает? Может потому, что воздуха не хватало, она задыхалась от бега, от тьмы, царившей в душе и в самом доме. Рванула на груди ворот опашня, делая несколько глубоких вдохов. Не помогло. Боль душила, рвала сердце в клочья, и чтобы Настасья не делала, эта боль только нарастала.
В каморе ключницы горел свет. Та, видно, спешила и оставила зажженную свечу на столе. Настасья поплелась, держась рукой за стены, к единственному источнику света и тепла во всем этом каменном склепе, каким ныне казался ей дом, с трудом переставляя подкашивающие ноги. Остановилась у раскрытого ларя. Что-то в нем привлекло внимание, заставив на миг отвлечься от тягостных дум. Среди белья и прочей одёжи Бирутэ, лежал красивый, украшенный самоцветами и золотой вышивкой, алый ледник. Свет играл на камнях и жемчуге бармы(9), на вошвах. Настасья прикоснулась к скользкой ткани, глядя на наряд, как на себя в зеркало. Это ведь ее летник! Она его вспомнила. Тот самый, в котором ее венчали в церкви! Мучительно заболела голова. Она сдавила виски ладонями, силясь хоть немного облегчить муку. Перед глазами, как наяву, мелькали образы, которые она видела во снах, звучали голоса людей и прояснялись лица тех, кто выплыл из тумана забытья. Палаша и Дуся, окровавленный Епифан, Алексей и Федотиха, тонкий, благородный лик Елены Ивановны... Последними пришли воспоминания об отце и матери, о Наталье… И восстала перед очами Москва, с блеском церковных куполов и колокольным звоном... княжеский поезд… ледяные воды Полоты... Все вернулось, что до поры лежало в закромах памяти, упорядочилось, сошлось один к одному. Вспомнилось и лицо Людвига, когда он волок ее в залу, чтобы показать мертвого ратника. Настасья опять увидела пятна крови на соломе под ногами... зияющую рану на горле мертвеца... и то, как Людвиг обошелся с ней после...
Вместе с воспоминаниями нахлынуло тягостное осознание, что она ныне не хотела бы ничего этого помнить. Она и прежде гнала от себя все, что могло нарушить покой и счастье, которые, может быть, она сама себе и придумала, ибо не было настоящей любви, был обман. И ничего уже нельзя было изменить! Не было пути назад, в Москву, в отчие хоромы. И в Вильно она была неугодна боле. Но самое страшное - в этом темном доме она не была нужна Ему. Настасья закрыла глаза, и снова память воскресила образы обнажённых, сплетенных в объятиях тел, она услышала страстные стоны и жестокие слова Агнеты. Утром Людвиг появится на пороге, словно ничего и не случилось, улыбнется и скажет: «Моя кохана»... И опять продолжится обман, притворство, игра. Но как она сможет лгать себе и ему? Сумеет ли скрыть чувства? При одной мысли, что руки, которые она так любила, недавно ласкали тело другой, губы целовали не ее, чужие губы, Настасье делалось тошно. Она непроизвольно вытерла ладони о край поневы, словно на них налип тот речной песок, на котором лежали любовники. Как жить дальше? Людвиг потребует свое, как часто любил это делать, и она не посмеет ему отказать, потому что таков ее долг. Будет лежать под ним, и вдыхать запах другой бабы, представлять, как все между ними происходило… Мерзко и отвратительно! Она не могла и не хотела с этим мириться. В одно мгновение жизнь рухнула, все погибло!
Она вышла на подворье. По-прежнему царила тишина лунной ночи. Боль в груди немного утихла, сменившись пустотой, от которой не хотелось жить. Сиюминутный порыв толкнул Настасью к студне.(10) Ухватившись за верхний венец сруба, она наклонилась и долго вглядывалась в бездонную пропасть, из которой тянуло холодом. В глубоко внизу она видела маленькое серебристое пятнышко – отражение месяца. Оно дрожало и звало к себе с неудержимой силой, обещая конец и боли, и решение всех бед. Настасья сильнее накренилась. Внутри ее чрева едва ощутимо шевельнулось дитя, и она замерла, прислушиваясь. Сердце сжалось от тоски. В чем оно виновато? Большое уже, скоро на свет попросится... Разве могла она решать за него, жить ему или умирать? Не могла и не хотела грех на душу брать.
Она хотела выбраться назад, но руки внезапно сорвались с мокрого бревна, хватаясь за пустоту. Тело теряло равновесие, его тянуло вниз, в жерло студни, где сияла серебряный талер луны. Господи, смилостивись!
Чьи-то руки схватили ее за ткань опашня, потянули за плечи, возвращая назад, больно ударив грудью о край сруба. Людвиг! Он держал ее за опашень, стоя настолько близко, что его прерывистое дыхание шевелило волосы на Настасьином лбу. Лицо мужчины казалось было бледным, а в расширившихся зрачках, как в бездне колодца, отражался месяц.
- Что ты хотела сделать?
Еще вечером она бы подумала, что он смертельно напуган. Но теперь она ему не верила: ни словам, ни взгляду, ни даже тому страху, который так удачно он изобразил на лице.
- Не спалось... Вышла во двор тебя искать. Воды захотелось напиться, да ведро упустила...
Соврала, и самой себе удивилась, как легко слетела ложь с ее губ, как спокойно и ровно прозвучал голос. Людвиг смотрел на Настасью долгим, пронзительным взглядом, от которого ее уже начала бить нервная дрожь. Ноги подогнулись, и если бы он не подхватил ее на руки, крепко прижав к себе, она бы упала и разбила голову о каменную кладку двора. Настасья не кричала, не плакала, не пытались вырваться, ибо сил не оставалось даже на то, чтобы пошевелить пальцем. Закрыла глаза, чувствуя, что черный атлас жупана пропитался терпким запахом вереска, росшего у ручья. Того самого вереска, которым, как он сказал сегодня днем, пахли ее волосы...
Он не проронил ни слова. Отнес в ее в опочивальню и уложил на ложе, прикрыв покрывалом, а сам прилег рядом, тесно прижавшись к ее спине грудью. Настасья до утра не могла сомкнуть глаз: сон не шел. Она оцепенело лежала, напряженно прислушиваясь к дыханию Людвига, зная, что он тоже не спит. Порой его рука осторожно сжимала ее руку, кончики пальцев трогали выпуклый живот: он проверял, рядом ли она, не исчезла ли. Знал ли он, что она действительно делала возле студни? Догадался ли, что была в лесу? Настасья подозревала, что он это сразу все понял. Ей не удалось его обмануть. В ту ночь она умерла тысячу раз, зная, что ничто больше не будет, как прежде...
«Милый мой, я простила бы тебе ложь, обман, твою жестокость, и то, каким способом стала твоей женой. Если не ради нас, то ради дитя. Но простить и забыть Купальскую ночь я не в силах. Люби я тебя меньше - и все могло сложиться иначе. Но ты вырвал мое сердце и растоптал его. Поэтому я не смирюсь, отплачу сторицей, чтобы тебе стало больно так же, как мне сейчас. Тот, у кого больше нет сердца, не испытывает жалости».
(1) Отправиться на тот свет, умереть (бел. фразеологизм)
(2) То же, что и дворник. Управляющий
(3) День Иоанна Крестителя, по-белорусски – Ян.
(4) Легендарный цветок папоротника, который искали люди в Купальскую ночь. По преданию, тот, кто его найдет, обретет вечное счастье.
(5) Идем, идем – нем. яз.
(6) Нет – нем. яз.
(7) Древнеславянский бог Солнца, дающий благословение всему живому.
(8) Мелкий песок, встречающийся на берегах рек и ручьев, на их дне.
(9) Другое название окладного воротника
(10) колодец
Бирутэ любила повторять, что судьба человека написана от рождения до смерти, и пытаться ее изменить – заниматься самообманом. Что бы человек ни делал, любой его шаг заранее определен, и каждая уловка избежать предначертанного, неизбежно приведет к исходному божественному замыслу. Слушая ее рассуждения, совсем еще недавно Людвиг не переставал улыбаться. Но ныне его мир разлетелся на осколки, и чувство, что нити судьбы ускользают из рук, которое с недавних пор преследовало его , никогда до сих пор не ощущалось так явственно, как в эти летние дни.
Он стремился изменить жизнь, стереть из нее, как с аспидной доски, все плохое и написать заново только хорошее.
Он получил то, о чем мечтал. И что же далее? К чему он пришел?
Людвиг замер у двери опочивальни. Настасья не выходила все утро, не вышла и днем. Когда сенные девки пришли ее одевать, отправила их прочь, сказавшись больной. Не появилась она и за столом вечером. Еда, стоявшая на пороге спальни, так и осталась стоять нетронутой. В другое время он вломился бы внутрь, вытащил жену из спаленки и заставил хотя бы поесть, или приказал это сделать Бирутэ. Но с прошлой ночи все изменилось. Он подходил к наглухо закрытой двери несчетное количество раз, прислушиваясь в надежде хоть что-нибудь услышать в спальне жены. Но внутри было тихо. Войти не решался, боясь при свете дня взглянуть Настасье в глаза. Он удивлялся самому себе. Куда вдруг исчез тот смелый, напористый человек, живший в нем так долго? Тому человеку, в общем-то, было наплевать, что чувствовали женщины, когда их использовали и оставляли. Ни страха, ни жалости, ни сожаления. Только легкое беспокойство, что еще одна любовница не поймет с полуслова намек на расставание и продолжит строить иллюзии. Это у них болела голова от переживаний, это они плакали в подушку, спрашивая: «Почему?» Он же ни капли не мучился в поисках ответов, не копался в себе... И вот, впервые столкнулся с неразрешимой задачей: что делать? Вел себя и чувствовал, как шкодливый мальчишка, разбивший любимую игрушку, страшась наказания, потому что не знал, можно ли ее починить. А наказание должно было последовать... Он лишь терялся в догадках – какое? Пусть бы ударила, расцарапала ему лицо до крови, если от этого ей стало бы легче, обозвала последними словами. Что угодно! Он заслужил. Он все готов был терпеть, только бы простила, оттаяла, и все между ними наладилось.
Но за закрытой дверью царила тишина. Ни плача, ни шагов, только молчание, которое пагубно действовало на его, и без того, натянутые до предела нервы.
Наконец решившись, Людвиг толкнул дверь, с удивлением обнаружив, что она легко поддалась. Задвижку вынули из пазов, словно нарочно приглашая войти. Значит, она его ждала.
В спаленке было темно. Девки не принесли лучины, и единственным источником света являлось стрельчатое окно, выделявшееся бледным пятном на фоне полумрака комнаты. Настасья стояла, прислонившись плечом к оконному откосу, глядя во двор. Неприбранные волосы рассыпались по плечам до пояса, скрывая располневшую фигуру, и только профиль, на который падал мертвенный свет угасающего дня, выглядел, по-детски, обиженным. Людвиг ждал чего угодно - злости, ярости, от которой бы горели ее глаза, истеричных рыданий в купе с проклятиями, - но только не этого несчастного детского выражение. С ним он не знал, что делать, как и не представлял, с чего начать разговор, какие нужные слова подобрать, чтобы хоть немного оправдаться в глазах жены.
Они молчали. Их разделяло всего пара шагов, но Людвигу казалось, что расстояние меж ними намного больше, тянется и тянется версты. И то, что являлось таким привычным только вчера, - прикосновения, поцелуи, задушевный разговор, - ныне было невозможно из-за возникшего отчуждения.
Смятая постель, (с нее он поднялся ранним утром, как вор, в полной темноте спеша выйти из комнаты, пока жена не проснулась), разбросанная по полу одежда, черный провал нетопленного камина... Впервые эта спальня казалась ему пустой и холодной, такой же, как и раненое сердце женщины, что в ней обитала.
Кто-то должен был сделать шаг навстречу, думалось Людвигу, преодолеть невидимую черту, разрушить молчание. И это должен сделать он. Но, черт, как же все-таки это сложно!
Людвиг подошел к окну, глядя Настасье в глаза - настолько спокойные, что ему стало страшно.
- Я...
Он хотел прикоснуться к ее руке, но она сделала предупреждающий знак.
- Не трогай меня. И не смей приближаться.
В груди заныло. Все, абсолютно все, она знала. Бирутэ еще поутру призналась, что встретила Настасью в лесу, видела и Агнету. Злобная сука! Будь проклята! Это она была виновата в несчастье, свалившемся ему на голову. Только немке могло прийти в голову вести Настасью в бор к ручью. Сколько же в этой твари ненависти накопилось, раз она открыто посмела выступить против него. Знала же, что получит по заслугам, и все равно решила нагадить.
- Я пришел поговорить.
- Говори.
И все? Людвиг поражённо уставился на жену. Крикни она: «Я знаю! Я видела тебя. Я тебя ненавижу»,- и он бы нашел, что ей сказать. Но так равнодушно ответить? Куда подевалась ее пресловутая ярославская ярость? Прежняя Настасья расцарапала бы ему лицо, постаралась задеть за больное место, но ныне в ней что-то изменилось, что-то перегорело. И это кажущееся затишье было него, Людвига, хуже самой страшной ссоры.
- Не знаю, с чего начать, - честно признался он, растерянно разводя руками.
Настасья видела его помрачневшее, осунувшееся от бессонницы лицо, измятый жупан, в котором он вчера ходил на Купало, виновато поникши плечи. И ей на мгновение даже стало его жаль, совсем чуть-чуть, потому что, чтобы она ныне к нему не чувствовала, невозможно было просто взять и перечеркнуть то, что их до недавнего связывало. Внутри нее зашевелилась боль, обвилась змеей вокруг сердца, наворачиваясь на глаза жгучими слезами. А в кустах шиповника за окном запели цикады. Печально, заунывно… Ресницы затрепетали, дрогнули губы… Но, превозмогая себя, она сумела подавить в душе слабость, не позволяя ни одной слезинке скатиться с глаз. Нарушая ее немой запрет, Людвиг опять протянул руку, легко коснулся ладонью ее виска, погладил распущенные волосы, и она не уклонилась от этих боязливой ласки, всей душой стремясь еще один-единственный раз почувствовать ее, окунуться на краткий миг в ее успокоительное тепло.
- Что же ты сделал?
Тихий шепот, но в нем он слышал крик ее души. Людвиг опустил глаза, не выдержав той боли, что так и плескалась в глубине ее прозрачных глаз.
- Прости меня.
- Простить? Как? Как можно было трогать этими самыми руками, которыми ты недавно прикасался к другим волосам, мои волосы? Как можно было ласкать мое лицо, когда ночью эти руки ласкали другое лицо? О, Людвиг! Взгляни, на них песок проклятого ручья, они еще хранят запах вереска, который я так любила… Но ныне он для меня смердит ложью и предательством.
Людвиг отшатнулся, растерянно гладя на свои руки. На них не было песка, о котором говорила Настасья, они не пахли вереском, но после ее слов ему казалось, что уже не земля уходит из-под его ног, под ним разверзается бездна. Подобное чувство он испытывал лишь единожды в детстве, когда упал с коня на каменные плиты двора. Он не мог дышать, в глазах померк свет и острая боль давила грудь. Он чувствовал то, что, наверное, чувствует рыба, выброшенная на берег - беспомощность перед близким концом.
- Прости, - повторил он.
Но Настасья как будто и не слышала, что он сказал. Ее взгляд был обращен вдаль, на много дней назад, в такие же сиреневые сумерки, что ныне пеленали землю за окном. Там скрипели качели и был загорелый всадник у тына. И все было так прекрасно, так волнующе... Долгое ожидание, грусть от разлуки, радость встречи. Мечты. Она так часто в последние дни мечтала. А теперь будущее предстало в унылых красках. Среди жаркого лета вдруг ударил сильный мороз, сковав сердце ледяным настом, в душе выла и стенала январская вьюга, срывая последние нежные цветы наивной юности. Все надежды погибли, увяли за одну ночь, как листва деревьев, обожжённая лютым холодом. Настасья вспомнила свои самые заветные мечты, которые еще вчера сверкали и цвели: любимый муж,- такой красивый, гордый, - берет на руки новорожденное дитя и показывает его челяди, а потом у них родится еще много детей, как у ее родителей. И они с Людвигом, уже старые и немощные, сидят у очага в гриднице, рассказывая внукам истории из жизни, пусть немного приукрашенные, немного смягченные, но наполненные светом любви. И десяток любопытных глазенок заворожено смотрят на них, внемля каждому слову. Она мечтала прожить с мужем долгую жизнь и вместе состариться. Но это уже никогда не могло случиться так, как она хотела. Ее заветные мечты лежали мертвые, бескровные, недвижимые, неспособные ожить. Она взглянула на свою любовь: это чувство, которое взрастил и лелеял в ее сердце Людвиг, которое принадлежало ему, - умирало, как выпавший из гнезда птенец, не имеющий крыл, чтобы взлететь. Тоска и боль обуяли все существо, а любовь не могла устремиться навстречу Людвигу, не могла согреться на его груди. Никогда ему не вернуть того чувства, ибо доверие было попрано, надежды разбиты, а вера в непоколебимость каждого прожитого вместе дня таяла на глазах. Еще вчера она поняла, что простила бы Людвигу все – обман, ложь, грубость. Все, кроме той девки в венке из маков. За те пару часов, миновавших с Купальской ночи, в душе образовалась воронка, утягивая на дно, как в колодец, в который она глядела, первую юношескую любовь, и нежность, и доверие. Все, чем жила последние дни, чем горела, чему радовалась. Наверное, он никогда по-настоящему ее не любил, если с такой легкостью смог предать их любовь. Однажды он сказал, что не умеет прощать и если она его предаст, он ее убьет. Настасья в душе с горечью улыбнулась. Людвиг сделал то, о чем предупреждал ее. Он предал. Предал ее и их дитя. Хотела ли она его не видеть до конца своих дней? Наверное, нет. Но и жить ныне рядом, дышать с ним одним воздухом, ныне не могла. В ней нарастала жгучая тоска по дому, не этому - каменному и холодному - в котором жила, а тому, где родилась и росла, по тем людям, к которым привыкла с малых лет, к которым обещала вернуться. Она опять скучала по маменьке. Господи, ей так безумно хотелось вернуться к ней!
«Маменька», - шептали ее губы, но, слава Богу, Людвиг, погруженный в собственные невеселые думы, не расслышал ее тихого возгласа.
– Сделай что-нибудь, - ломая повисшее меж ними безмолвие, вдруг прозвучал его, звенящий от отчаянья, голос. – Что угодно, но только не смотри на меня, словно на незнакомого человека! Агнета виновата, что привела тебя в лес, но она уже наказана. Завтра же отправится в путь в Козелужи и никогда больше не переступит порог этого дома.
Настасья слышала разгоревшуюся утром ссору между мачехой и пасынком. Они ругались, обвиняя друг друга, вспоминая в запале все прошлые обиды. И еще она слышала, что сказала Агнета напоследок:
- Мошешь убить меня, шенок, но я ни в чем не раскаиваюсь. Ты сам во всем виноват. Не я толкнула тебя в объятия той смазливой селянки. Ты сам на это пошёл. Я лиш открыла тфоей шене гласа. Мой милый мальчик, за все нушно платить. Кашдая тфоя ошибка, кажшый проступок вернется сторицей. Об этом написано ф Библии, о которой ты совершенно фчера сабыл…
… А голос Людвига все звучал и звучал рядом, то прерываясь, то торопливо срываясь едва ли не на крик, словно боясь, что его отставят неуслышанным.
- Это древний обряд. Он уходит своими корнями в старину. Единство земли и неба, Солнца и всего сущего под ним... Ночью накануне Купала двое избранных олицетворяют богов. Настя, здесь нет ничего личного. Прошу, пойми… Так уж случилось, что именно меня выбрали, и я не мог не пойти... Таковы традиции. Нельзя отказаться... Выбор делают боги.
Она зажала уши руками, чтобы больше не слышать эти умоляющие интонации в его голосе, проникающие в самое сердце. Не желала она слушать его объяснения. Что бы он ни говорил, чем бы ни пытался оправдать свой мерзкий поступок, в ее глазах он оставался предателем, худшим из людей, подобием библейского Иуды. И понимать то, что подвигло Людвига забыть о любви, она не собиралась. Поэтому сказала:
- Нет, не боги… Ты сам делал выбор. И Бог тебя за то накажет. Я очень хочу, чтобы Он тебя наказал, чтобы ты сполна почувствовал, что вчера пережила я. Хочу, чтобы ты корчился в муках, сгорел в аду… Чтобы тебя поразил Его гнев. Может тогда ты, Людвиг, постигнешь всю меру своих заблуждений. Может тогда и тебе будет больно так же, как ныне мне...
Людвиг никогда не умел справляться с гневом, не отличался он и особым терпением. Его уже злила сама мысль, что может что-то не получаться так, как ему хотелось. А хотел он ни много ни мало – прощения. Почему-то думал, что стоит сказать «прости», и рухнут запоры, рассеются злые чары, утихнет боль и над жизнью снова взойдет солнце светлого дня. И Настасья после его «прости» тотчас забудет обиду... В самом деле, не станет же она злиться на него весь век?
- Я прошу тебя простить. Даже попытаюсь объяснить случившееся, надеясь, что ты поймешь меня. Разве этого мало? - вдруг взвился он, уже не пытаясь сдержать досаду, что все его признания не возымели на жену должного действия. – Неужели это так сложно?
Настасья натянуто улыбнулась, все еще храня видимость равнодушия, которое начинало понемногу бесить Людвига.
- Тогда закрой мне глаза, чтобы они не видели. Заткни уши, чтобы не слышали. Убей меня, чтобы стереть из памяти все, чему я стала невольной свидетельницей этой ночью. Только так я смогу простить тебя, Людвиг. Ненавижу тебя.
- Ненавидишь? - подхватил он с ожесточением. - Это неправда. Ты зла, расстроена, тебе больно. Но это не ненависть. В тебе говорит обида, и я могу ее понять. Ненависть, моя люба, совершенно другое чувство. Ненавидя, желаешь врагу смерти, самой страшной и мучительной. По-другому не бывает.
- Так умри, и перестань меня мучить. Ты ведь хотел бы, чтобы я умерла, если бы предала тебя? Неужто не помнишь, что однажды сказал? Что мы отныне одно целое, и ежели я предам тебя, ты меня убьешь. Верно, это и есть ненависть.
Он попал в собственную ловушку. Ночью, когда он говорил те слова, он думал и чувствовал по-иному, но ныне он мог бы поклясться чем угодно, что никогда в жизни намеренно не причинил бы вреда Настасье. Она и Бирутэ были единственными людьми, кому он по-настоящему желал добра. Чувствуя за собой вину, Людвиг ныне действительно так думал. Ему бы высказать мысли вслух, признаться, что для него нет ничего важнее на свете любви его Настасьи, но он и звука не проронил. Восставшая гордость не позволяла унизительно каяться, посыпать голову пеплом, ползая на коленях.
С появлением в его жизни Настасьи, казалось бы, удача ему ослепительно улыбнулась. Судьба не только сулила богатство. В маленькой упрямой девочке он неожиданно нашел то, что давно и тщетно искал – любовь. Ради нее он послал одного из своих людей к боярину Ярославскому, написав длинное письмо в духе «мне ничего от тебя не нужно», в котором подробно изложил все случившееся с его дочерью. Это была отчаянная попытка уладить дело миром. Людвиг не каялся в содеянном, потому что попросту не умел этого делать. Не пугала его даже месть боярина, которой когда-то угрожала ему жена. Но... Он хотел опередить события, хоть отчасти смягчив свою вину. Нет, не перед Ярославским, а перед Настей. Ему очень хотелось, чтобы она не думала о нем плохо, когда придет пора и она все вспомнит. Конечно, наивно было пытаться повернуть вспять бег времени, равноценно тому, как черпать воду ситом, но Людвиг упорно себя убеждал, что попытаться все же стоит.
Ради Настасьи он дал шанс на спасение Епифану и оставил в живых ее маленькую свиту – ратников и княжеских холопок, полностью отдавая себе отчет, что рано или поздно, все эти промахи приведут его к фатальным последствиям. В этом мире, где кровь лилась так же легко, как вино из кувшина, а человеческая жизнь ничего не стоила, ошибки дорого обходились.
Ошибки, ошибки... Им не было конца.
Последняя, самая глупая, случилась только что. Он поддался на уговоры Бирутэ участвовать в языческом обряде. Ключница обещала, что никто не узнает об этом, кроме нескольких посвященных, и Людвиг ее послушал, хотя на душе кошки скребли. Он доверял Бирутэ, как самому себе. Раньше, в пору своих недолгих наездов в фольварок, языческие штучки ключницы и забавы холопов ему казались забавными и вполне безобидными. В отличие от ключницы, он не относился к ним всерьез. Ночь, песни, горящие костры, налет таинственности, холопка, выбранная Купалинкой, которую он мог повалить на землю. Все это будоражило горячую кровь, веселило юнца. Приятное разнообразие. Но ныне нужда в подобных развлечениях отпала. Так зачем же он пошел на Купальскую ночь? Он не собирался ничего никому доказывать, не было интереса, но ноги сами несли в лес. Шел, понимая, что нужно остаться дома, с Настей, но в спину словно чья-то рука толкала, чей-то приятный голосок нашептывал: «Иди, иди ко мне мой любый». И возвращался он от ручья тоже движимый силой предчувствия грозящей опасности. Бежал, словно за ним сам чёрт гнался. Как оказалось, не напрасно... Еще немного, одно мгновение, и он бы не успел...
А потом пришел страх, такой же, как в ночь, когда Настасья умирала, а он стоял на коленях перед иконой... Кожей, каждым нервом чувствовал, что Она знает. Вестимо, никуда не денется, останется с ним... Но почему же тогда во рту эта горечь? Почему такое чувство, что все погибло?
Больше они не говорили в тот вечер. Людвиг ушел расстроенный, но упорно продолжавший себя убеждать, что в жизни нет ничего непоправимого, и у него достаточно времени загладить свою вину лестью, лаской, подарками – всем тем, на что так падки женщины даже в самые тяжелые для них минуты. У них с Настасьей впереди будет еще столько весен и зим, что Настасья обязательно его простит. А он приложит все силы и старание, чтобы это случилось как можно раньше.
Недовольный собой и разговором, не принесшим никаких результатов, кроме еще горшего чувства вины, Людвиг вихрем вылетел на крыльцо дома, горя от желания взять коня и нестись галопом по дороге, чтобы выпустить пар. В сумерках подворье опустело: челядь разбрелась, готовясь к ночлегу, а те, у кого работы еще хватало, таились по закоулкам подальше от хозяйских глаз, чувствуя его дурное настроение.
Из-за угла дома вынырнула темная фигура и бегом кинулась догонять спешащего на конюшню хозяина фольварка.
Распахнув настежь ворота, Людвиг растолкал спящего на кофре с зерном хлопчика-конюха, кубарем скатившегося пану под ноги, и не понимавшего спросонья, куда того черти несут на ночь глядя.
- Седлай рябого.
Сорвав со стены кнут, Людвиг хотел уже вернуться во двор, чтобы подождать, когда конюший выведет жеребца, как за спиной услышал шаги. В воротах конюшни стоял тиун.
- Что надо? Что ты тут все шныряешь? Ночь на дворе, а ты все бродишь и бродишь, как тень. Или вынюхиваешь чего?
- Пан-господар, - поклонился подобострастно Микола Ворона. – Я давно бы уж к себе на хутор отправился, коли не нужда отчитаться за минувшие дни. И вчерась ты, пан, отмахнулся от докладу, и гляжу, нынче тебе не досуг.
- Не твое собачье дело, - процедил сквозь зубы Людвиг. Нашел время лезть с докладом! Что он, этот Ворона, в самом деле, все бродит, таится, как тать? Он вдруг вспомнил, что тиун совершенно ему не нравится, и больше того, его недолюбливает Настасья. Вспомнил, что обещал рассчитать наемника. И так вовремя пришло на ум, что этот пес, без его на то хозяйской воли, посмел сечь холопов, забив одного до смерти.
- А скажи-ка мне, пан Микола, по какой нужде ты мужика моего до смерти довел? Разве я согласие дал на то? Что это ты самоуправством занимаешься?
Людвиг угрожающе наступал на тиуна.
- Так я ж…
Больше Ворона не успел ничего сказать. Удар кулака под дых швырнул его коренастое тело на стену конюшни. На голову градом посыпались подковы, хомуты, сбруя. Корчась от боли, он встал на ноги, но новый один удар поверг его на землю, а сверху Людвиг крепко приложился по спине тиуна дубовым кнутовищем. Раз за разом сыпались удары на сгорбленную спину тиуна, в живот, по лицу. Людвиг уже не бил кнутовищем, он пинал корчившегося Ворону ногами, вымещая на нем всю накопившуюся досаду после разговора с женой.
Испуганно бились в стойлах кони, хлопчик-конюх с криками убежал в дом звать на помощь кого-нибудь, чтобы утихомирили, разошедшегося не на шутку, пана. Вскоре он вернулся с Казимиром и двумя гайдуками. Общими силами они скрутили Людвига, оттащив его от лежавшего пластом на земле Вороны.
- Ты мне не нравишься,- выкрикивал Людвиг, все еще порываясь дать напоследок тиуну хорошего пинка. - А тех, кто мне не нравится, я не держу долго возле себя. Чтобы духу твоего к завтрему не было в моем фольварке. Рассчитывать не стану. Своим заработком возместишь мне потерю холопа.
Немного успокоившись, он вскочил на коня, которого на диво быстро взнуздал конюший (боялся, как бы порция тумаков, выпавших на долю тиуна, не перепала и ему), и выехал со двора.
- Давненько такого не случалось, - растерянно чесал затылок Казимир, пока гайдуки поднимали под руки, не стоявшего на ногах, Миколу Ворону. – Какая холера тебя, пан Микола, толкнула лезть к нему? Хорошо, что хоть так обошлось, а то ты, Микола, мог и костей не собрать ныне. Зубы-то целы?
Ворона что-то невнятно прошамкал, плюясь под ноги кровью, злобно косясь на Казимира заплывшим глазом.
- Хлопцы, подсадите пана-тиуна в возок, да проводите до хутора на болотах, а то, не ровен час, в топь угодит в потемках.
- Не... надо, - процедил Ворона. – Сам доберусь как-нибудь. А пану своему передайте – ему отрыгнется. И очень скоро.
- Подсудку поедешь кляузничать? - презрительно отозвался одни из гайдуков.
- Ага... ему самому, - шептал бывший тиун, взбираясь в седло с помощью Казимира. – И вам тоже, братки... не поздоровится.
- Ты не грози, не грози! А то ведь можешь и до дому не доехать. В болото свое свалишься, и поминай, как звали.
- Чтоб вам всем околеть, гниды литовские.
С тем пожеланием Ворона покинул Черные Воды. Никто не принял его угрозы всерьез. Этот неприятный человек был пришлым, одиноким, за ним не стояла большая родня, которая могла бы отомстить за оскорбление. Значит, и опасаться мести было нечего.
Настасья, когда Людвиг ушел, все же решила поесть. Голод перевесил обиды. Поесть ей принесла Бирутэ.
- Ведьма старая, - обозвала она ключницу, но все же взяла из ее рук оловянную тарелку с похлебкой. - Рада? Чего добиться хотела?
Бирутэ отмалчивалась. Ей было горько на душе, что эта девчонка мигом забыла из-за одной их с Людвигом ошибки все то доброе, что та делала ради нее. Не со зла ведь получилось, без дурных намерений, но объяснять ныне Настасье что-либо, Бирутэ не видела смысла. Все равно, что биться головой о глухую стену. Не поймет и даже слушать не станет.
Поев, Настасья долго лежала без сна, вспоминая отчий дом, сестру, отца. Ее мысли хороводом вертелись в голове, все время возвращаясь к матушке: она припомнила, какие у той ласковые, мягкие руки, когда она гладила свое дитятко по голове. О, как ей теперь хотелось домой, ныне, когда любовь не удерживала на чужбине. Хотелось, как в сказке, удариться о землю, обернуться горлицей и лететь в родные края, в родимую сторонку, где даже воздух был чище и слаще здешнего. А осознание, что подобное невозможно, что ее удерживает в Литве будущее дитя и брачные путы, камнем ложилось на сердце. «Маменька... маманя», - звала она шепотом в темноте, воскрешая в памяти добродушное лицо Татьяны Борисовны.
Слышала, как далеко за полночь вернулся Людвиг, как мерил шагами пол у ее двери, а потом ушел в гридницу. Вскоре оттуда раздались звон бандуры и грустная песня, которую как-то пели паненки.
Гляньте, люди, у реки видите ль вы иву?
А под ней молодушку, что мила-красива.
Князя, люди, видите ль, что принес ей злато?
Он в краю один такой: сильный и богатый.
Деву эту, Ивушку, князь желал до боли,
Ей не надо серебра - люба Иве воля!
Что в любви ей обещал, князь сладкоголосый?
Что до гроба будет с ней, что достанет звезды!
- Ах, для красного словца, княже, обещаешь?
Так достань с небес луну! Что не отвечаешь?
А иначе не пойду под венец венчальный!
Князь понурил голову, взгляд угас печальный.
Как достать? И кто бы смог? Не видать любимой!
Эх, не взять ему красу ни добром, ни силой.
Слушать ту песнь Настасье стало невыносимо. Впервые после Купальской ночи из глаз ее хлынули горючие слезы, стекая по щекам на подушку. Она зарылась лицом в ее мягкость, кусая зубами ткань, закрыв руками уши, чтобы не слышать печальный мотив, и завыла от отчаянья.
На следующий день Настасья попросилась в церковь. Путь предстоял неблизкий, но отказать ей в просьбе Людвиг не мог. Он и сам поехал бы, но едва заикнулся о том, Настасья наградила его убийственным взглядом, от которого в душе шляхтича все перевернулось. Отпустить же одну, в сопровождении только пары сенных девок, боялся: дороги в повете оставались неспокойными. Порой еще вторгались вглубь литовских земель татарские отряды, резавшие и забиравшие в плен всех, кто попадался им на пути; ошивались по лесам и пущам, караулившие купеческие обозы, тати, да и, обедневшая после многочисленных войн, литовская шляхта не чуралась разбоя.
Он выделил собравшейся в дорогу Настасье четверых крепких гайдуков и приказал паненкам Высоцким ехать вместе с его женой, пока их мать собирала поклажу, чтобы навсегда покинуть Черные Воды. Для большего своего спокойствия Людвиг приставил Казимира в качестве старшего: ротмистр был единственным человеком в фольварке, на которого Настасья не смотрела косо.
Наведываться в храм Настасье было не впервой, но ныне эта поездка казалась ей особой. Она словно заново проделывала свой зимний путь до бревенчатых стен церкви, бесчисленное количество раз вспоминая ту первую свою поездку к венцу. Вдоль дороги тянулись луга и поля, зеленея сочными травами, колосясь золотом хлебов, синея волошками. В ясный день этот край поражал своей спокойной, не режущей глаз яркими красками, красотой: высоким чистым небом, шумящими на ветру дубравами, блеском солнца на водной глади больших и малых синеоких озер. С заводей слышалось щёлканье аистов и серых цапель, бродивших в зарослях камышей, а из поднебесья неслось пение жаворонков. Но всей этой прелести Настасья не замечала. Перед глазами, как наяву, слались снега, и она вновь сидела в санях с Людвигом, который только недавно насильно одел ей на палец золотое колечко. Она чувствовала прежний страх и отчаянье, волнами захлестывавшие ее душу. День обещал быть жарким, но она все никак не могла согреться: тело под платьями и суконной накидкой тряслось, как в ознобе, а руки были холоднее льда. Всю дорогу до храма она молчала. Не разговаривали и всегда веселые, шумные паненки, отмалчивался Казимир и гайдуки. На дворе стояло летнее тепло, а внутри у Настасьи царила морозная ненастная ночь.
Выехав на заре, небольшой кортеж добрался до церкви ближе к полудню. День был не праздничный и не воскресный, потому храм пустовал. На шум шагов нежданных визитёров из-за алтаря вышел отец Феофан.
- Чем обязан, пани?
- Исповедуйте, батюшка, - попросила Настасья, припав губами к золотому распятию на груди священника.
Иерей удивился, ибо эта прихожанка ранее никогда не испытывала острой нужды каяться в грехах, изливать душу. Исповедь носила формальный характер: священник перечислял все возможные грехи, а она, потупившись глазами в пол, глухо отвечала, как и все прочие из его паствы: «Грешна».
Беседа растянулась надолго, потому что лишь в стенах церкви Настасья впервые после злополучной ночи ощутила некую долю свободы, позволявшую вслух высказать все, что накопилось в душе. Поведала иерею о том, что память к ней вернулась, рассказала кто она, откуда и зачем ехала в Литву, призналась о Купалье, о предательстве мужа, о том, что не знает, как далее жить и что делать. Отец Феофан слушал молча, изредка почесывая плешивую голову.
- Да разве ж можно такое допускать, когда все мы под Христом ходим? – в конце исповеди в отчаянье воскликнула Настасья, глядя иерею в глаза, а тот оглянулся на придел, в котором ее ожидали провожатые.
- Эх-хе-хе! Что мне сказать? Я покривил бы душой, коль не признался бы, что мне не ведомо о некоторых языческих обрядах не только твоего мужа и ключницы, но и многих других людей в наших краях. Это бич наших мест. Водится за ними такой страшный грех, согласен, но в одиночку я бессилен с ним справиться. Ксёндзы, и те смирились. Так уж повелось у люда, что христианское благословение в их сердцах мирно уживается с поганскими предрассудками. Они дикие и темные и поныне, хотя крещёны кто в православную, кто в римскую веру. Храмы навещают и молятся Господу наравне с Мокошью, Ярилом и Перуном. То не только мое упущение, но и ксендзов тоже. Тем ведь главное, чтобы народ соблюдал хоть видимость благочестия, придерживался католических обрядов и исправно пополнял церковную казну пожертвованиями. Думаешь, пани, они не ведают, что в их парафиях творится? Эгей, еще как ведают. Но коль избавлять сей мир от ереси и языческих заблуждений, целыми поветами придется людей жечь на кострах, и не только холопов, но и родовитую шляхту. Потому молчат. И я помалкиваю, чтобы не лишиться прихожан. Да и не с руки мне ссориться с панами. Сама, вестимо, помнишь, как твой муж зимой едва храм не сжег, когда я его проучить хотел. Ага! Вот и думай, могу ли я чем-то тебе помочь? Церковь не имеет силы и влияния в этих местах. Тут каждый пан себе царь и бог над душами холопов.
- И что же мне далее делать, как жить?
- Живи себе, пани, как жила, - отмахнулся священник. – Деяние твоего супруга прискорбно, но время лечит. Блуд, само собой, смертный грех, но только кто из нас не грешен? Муж твой хоть и был прежде пакостником редкостным, но все же не могу не признать, что после твоего появления в фольварке пыл его малость утих. С зимы в шкодах не был замечен. Прости его и забудь обиду - и на душе сразу станет легче. Так нам Господь завещал.
- Отче, не могу простить, - выдавила из себя Настасья и на глаза навернулась скупая злая слеза. – Как вспомню, что видела, так и жизнь делается немилой, тошно на душе и горько, будто полыни наелась. И эта горечь не дает покоя. Мне бы домой в Москву вернуться... Пусть и не ждут меня там с распростертыми объятиями, но все же будет легче, чем на чужбине, где никому не нужна.
- О чем мыслишь, неразумная? – страшным шепотом произнес иерей.- Или не сказано в Евангелии, что прилепится жена к мужу и станут они одним целым? Выбрось дурные мысли из головы.
- Не могу, - процедила сквозь сжатые зубы Настасья. Если бы она видела себя со стороны, то поразилась бы, насколько в тот момент походила на собственного родителя Данилу Дмитриевича. Буравя лихорадочно блестевшими глазами лицо священника, она пылко схватила его старческие, иссечённые вздутыми жилами, руки в свои ладони, и крепко их пожала. – Помоги, отче. Молю! Отправь весточку в Москву боярину Ярославскому. Я не могу сама это сделать, никто в усадьбе меня не послушается. Некого в качестве гонца послать. А ты сумеешь, я знаю. Не откажи в просьбе, отче.
- Нет, нет и нет, - заладил нараспев поп, тряся седой бородой. Но чем больше Настасья настаивала, слезно умоляя, тем сильнее таяла его решимость. Наконец он сдался. Не золото, что сулила ему дочь боярина в награду, ни христианское милосердие послужили главным доводом в принятии священником решения помочь молодой женщине, а самое что ни на есть греховное желание досадить Людвигу, от которого в свое время отец Феофан много горя хлебнул. На миг он даже почувствовал возбуждение от мысли, каково будет этому стервецу, пасынку Высоцкого, когда его жена исчезнет и оставит его с носом. «И Аз воздам!» - мысленно произнес иерей, и сознание его маленькой мести елеем разлилось по сердцу.
- Что делать надобно?
Настасья вытащила из рукава платья свернутое в трубочку, запечатанное воском письмо, что накануне написала в опочивальне для своего батюшки.
- Найди, отче, подходящего человека и пошли его на Московию с посланием к Ярославским. И пусть непременно дождется ответа для меня.
Священник взял письмо и быстро спрятал его у себя под ризой.
- Это все?
- А это пожертвование от меня для церкви, а также за твои труды, отче.
Из глубокого, нашитого на подоле платья, кармана на божий свет возник объемный кошель, доверху набитый серебряными дукатами и гривнами. Щедрое пожертвование! «Надо же, - думал со злорадством отец Феофан, - вот он, карающий перст Господа! Деньгами Людвига оплачивается его недоля. Хе-хе!»
- Благослови, отче!
Иерей осенил пани Высоцкую трижды крестом, дал опять поцеловать распятие, и когда она уже направилась к пределу, неожиданно схватил за руку.
- Не боишься, девонька того, что задумала? Совесть не мучает? Ведь ты дитё у родного отца собираешься отобрать, - маленькие глаза священника впились в Настасью. – Людвиг шальной, не спустит с рук обиду, найдет и на краю света, и один Бог знает, что потом сделает!
- Не боюсь, - вырвалась она из рук иерея. Меньше всего она думала в эти дни о дитяти, все больше о том, как обставить дело, чтобы перед батюшкой предстать в невинном свете, дабы не казнил, а смилостивился, когда надумает за ней приехать. Чем это грозило ее мужу, она не хотела даже задуматься. Ныне ей было все безразлично, кроме непреодолимого желания вернуться домой. «Ничего, - думала Настасья. - Выкручусь как-нибудь». В груди из слабой искорки надежды вдруг вспыхнуло пламя уверенности, что все у нее получится, и этот огонь набирал силу, сжигая на своем пути остатки здравомыслия, совести и жалости не только в отношении себя и Людвига, но и к тому маленькому существу, которое она носила под сердцем. «Коль мой батюшка откликнется на зов, мне уже нечего будет бояться. Он не даст меня в обиду».
- Дай Бог!
Едва ворота за Настасьей закрылись, отец Феофан жадно отхлебнул из чащи для причастия большой глоток кагора для придания себе бодрости духа и просветления ума, ибо только этот божественный напиток мог прочистить ему голову и принести в разум свежие мысли, (они ему ныне, ох, как были нужны). Настасья же торопилась вернуться засветло в фольварок, не помня себя от радости. И радость эта была не та, что дарит свет душе, а та, что сковывает рассудок и сердце в оковы предательства. «Око за око, глаз за глаз» - таков был жизненный девиз ее отца, на чей путь она стала этим теплым летним днем в полной уверенности, что поступает правильно.
На ступенях церкви она едва не столкнулась нос к носу с вдовой Рудзецкой. «А эта что тут делает?» Женщина была хороша, еще краше, чем в последний раз, когда Настасья ее видела в этом самом храме. Высокая, стройная. Она впервые так близко стояли. Настасья вспомнила, как Рудзецкая зимой спорила с Людвигом у саней, била того по лицу, а после он ее закинул в сани и презрительно смеялся. Отверг, значит! Но горбатого, видно, могила исправит! Глядя, насколько привлекательна эта пани, Настасья зло поджала губы. Еще одно напоминание о мужской подлости в лице веселой вдовушки только подлило масла в огонь ее гнева, заставив умолкнуть последние голоса благоразумия. И эта шляхтянка, и та холопка у ручья, были темноволосы и смуглы, принадлежали к одному типу внешности, который, видимо, был особо мил сердцу ее муженька.
Рудзецкая поднималась, Настасья спускалась по крыльцу. На мгновение они схлестнулись взглядами. Карие глаза Теофилии горели огнем, а смуглое, как у цыганки, лицо посерело от гнева. Она прошлась взглядом по Настасье, не упуская ни одной детали в ее внешности, особенно задержавшись на выпиравшем под платьем животе.
Настасья же постаралась вложить в свой взгляд как можно больше презрения. На мгновение ей даже показалось, что Рудзецкая хочет что-то ей сказать, ибо рука той потянулась к рукаву Настиного платья, а вишневые губы приоткрылись. Но вместо того, чтобы выслушать ее, Настасья отшатнулась от женщины, боясь, что даже легкое прикосновение и звуки ее голоса окончательно отравят разум, испачкают грязью душу и тело. Теофилия насмешливо хмыкнула и пошла далее, горделиво взбираясь вверх по ступеням паперти.
Обратный путь до вотчины мужа проходил в такой же тишине, как и дорога к церкви. Понурые и нерадостные, сидели в возке Мария и Данута, изредка поглядывая на молчаливую Настасью, которая и вовсе на них не смотрела, в душе ненавидя не меньше, чем их мать и стриечного брата. Она уставилась в оконце навеса, делая вид, что любуется природой, а на самом же деле ничего этого не замечала. В ее голове кружился хоровод мыслей, складывались и отметались многочисленные планы, она уже заранее, на сто шагов вперед просчитала, что ей нужно говорить и что делать, когда за ней приедет отец (в том, что приедет, она не сомневалась, зная его натуру). Он не посмеет побить дочь в ее нынешнем положении, в монастырь тоже, вестимо, не отправит, пока не родится дитя. Замуж не выдаст, поскольку муж уже имеется. Времени окажется предостаточно, чтобы разными уловками, давя на жалость с помощью матери и сестры, уговорить боярина отставить дочь при себе, под отчим кровом. Хорошо, что она вытерпела и не призналась Людвигу, что все вспомнила! Это даст ей определенную свободу, он ее ни в чем не заподозрит, не начнет следить... Она же попробует притворяться, насколько это окажется по силам, постарается смягчиться, чтобы усыпить бдительность мужа и челяди. Настасья понимала, что подобная игра дастся ей с трудом, через душевный надрыв, но иного выхода не видела. Ждать, терпеливо ждать...
Их поезд въехал под сень сосен, росших вдоль дороги, что вела в фольварок Людвига. Впереди виднелась развилка, а за ней через пару верст и до языческих столбов на границе Черных Водов было рукой подать. Где-то в чаще закуковала кукушка: «Ку-ку! Ку-ку!». Мария, всегда языкастая, охотница до разговоров и разных прибауток, не вытерпела и промолвила:
- Кукушка, кукушка, скажи, сколько мне годков отмерено.
Как назло, противная птица замолчала, наверное, напуганная стуком колес и конским ржанием.
- Все это глупости, - фыркнула Данута, показав сестре язык.
Вот уже и развилка. Посередине ее лежал необъятных размеров валун, стесанной стороной указывая на Черные Воды, а одним из боков туда, где вёрстах в десяти стояла мыза Воловичей. Где-то неподалеку раздалось ржание, им вторили кони Настасьиного кортежа, и она из любопытства высунула голову в окошко, чтобы поглядеть, кого им навстречу из фольварка бог послал. Но оказалось, что отряд незнакомцев выехал со стороны мызы. Груди мужчин скрывали тягиляи, на головах - мурмолки, лица заросли усами и бородами. Настасья насчитала человек пятнадцать всадников, и еще двое управляли возком с крытым верхом. Впереди отряда ехал человек в летах, но обладавший хорошей, почти юношеской, выправкой, широкоплечий, с мощной грудью и коротко стриженными «под горшок» волосами цвета спелой ржи с легкой проседью. Лицо его, как и у остальных, украшала борода, но не короткая, как у молодых, а окладистая, пышная, спадавшая почти до пояса. Лучики морщин разбегались в уголках, прищуренных от яркого солнца, глаз, глубокие морщины виднелись на высоком лбу, кожа загорела до черноты и резко контрастировала со светлыми волосами. Изуродованный нос кривился в сторону, его пересекал грубый бледный шрам, который не загорал даже в самый разгар лета (Настасья это прекрасно знала) и тянулся далее через всю щеку, прячась в бороде. Ей стало нечем дышать, из горла рвался истошный крик, и чтобы подавить его, она зажала рот ладонью, вцепившись зубами в ее мякоть, а глаза, не отрываясь, смотрели на мужчину в атласном кафтане лилового цвета, узнавая в нем каждую черточку, каждый волосок, каждую морщинку.
Два отряда остановились, и из уст встречных полился такой приятный слуху, такой родной московитский говор.
- Черные Воды ищем. Кажись, свернули не туда, - говорил один из всадников, вплотную подъехав к Казимиру.
- Не далеко осталось, - ответил ротмистр. - Кто такие будете, и зачем вам фольварок?
- А ты что ль поп, чтобы я тебе исповедовался?
- Погодь, Яшка, - встрял в беседу главный, человек в лиловом кафтане. – С людьми надобно по-людски толковать, а ты все брешешь, аки пес цепной. Мил человек, мы из Московии...
- Вижу, что не из Ляхии, - проволчал Казимир, а главный у московитов слегка нахмурился, видно, ему не понравилось, что его перебили.
- Мы из Московии, - с нажимом повторил он, в упор глядя на Казимира до тех пор, пока ротмистр под его тяжелым взглядом не стушевался. - Ищем Черные Воды по важному делу, с хозяином тамошним есть нужда свидеться.
- Что-то не припомню, чтобы у нашего пана были дела с москолями.
- Стало быть, ты из усадьбы будешь?
- Ну, буду. Что далее?
- Проводи, век буду благодарен.
- Здесь не потеряешься. Вон она, дорога в фольварок, а вы не туда свернули. Другая в повет, в Лиду ведёт. Вы ж по ней ехали, поди, от самого города?
- Так и есть. Ежели ты в вотчину путь держишь, мы к твоим людям пристроимся. Все одно по дороге. Так как, поладим?
- Что за дело вам до пана? – упрямился Казимир, дав понять, что без ответа на вопрос не тронется с места.
Мужчина в кафтане свесился с седла и что-то коротко шепнул на ухо ротмистру.
Настасья не помнила, как выбралась из возка от переполнявших ее душу эмоций. Не чуя под собой ног, плелась навстречу всадникам, всеми силам сдерживаясь, чтобы не перейти на бег, не кинуться с разгону на шею человеку, которому она сегодня была рада так, как никогда прежде в жизни никому не радовалась. Приблизившись к его коню на расстояние вытянутой руки, замерла в нерешительности, не зная как поступить. Если тотчас признает в нем свояка, выдаст свои чувства, с головой откроется обман, литвины мгновенно поймут, что она вспомнила все... Это могло сильно осложнить ее жизнь. Поэтому просто стояла, глядя то на человека в кафтане, но на Казимира. У последнего от лица отлила кровь, совсем как у Рудзецкой, на шее судорожно перекатывался кадык. Казимир сжимал и разжимал пальцы в кулаки, сильно нервничая, и по всему было видно, что его руки непроизвольно тянутся в рукоять палаша. Пожилой же московит смотрел только на стоявшую возле его лошади фигурку молодой женщины в иноземном платье, в белом рантухе, замечая все произошедшие в ней перемены. На лице ширилась откровенно-радостная улыбка, глаза светились нежностью и душевной теплотой, и лишь на короткий миг Настасье привиделось, что в глубине этих родных васильковых глаз всколыхнулась чернота.
- Донечка моя. Настасьюшка…
- Ну, вот и свиделись. Что смотришь, как на неродного? Я отец твой. Ну, вспомнила? Или еще беспамятной ходишь? Мне твой, хм... супружник писал, что ты, вроде как, памяти лишилась. Правда или лгал зять?
Настасья судорожно впилась ногтями в мякоть ладоней, сжимая кулаки и не замечая, что на коже остаются синюшные лунки. Мысли панически метались в голове, а ворох из чувств – радости, растерянности и страха – казалось, рвал сердце на части. Под мышками и по спине струился липкий пот. Не так она мечтала встретиться с отцом родимым. Совсем не так! Она же только-только иерею письмо отдала, в котором объясняла случившееся с ней несчастье, сдобрив послание доброй порцией вымысла, чтобы смягчить свою вину. А теперь что? Как выкрутиться, как на ходу придумать для себя оправдание, чтобы сердце боярина размякло? Страх, что кнутом и возом родительских упреков дело не обойдется, все настойчивей вгрызался в первую радость при виде отцовского лица.
Взгляд Настасьи метался от боярина Ярославского к Казимиру и гайдукам, напряженно ожидавшим, что она скажет. Нельзя признаваться, и тем самым выдать себя, показав, что память вернулась. Те сразу донесут Людвигу. Необходимо было срочно что-то придумать... Только что? Может, знак какой подать отцу, чтобы понял и поддержал ее притворство? Он смекалистый, все схватывает на лету.
- Истинная правда, - осипшим голосом молвила Настасья.
Повернувшись спиной к литвинам, она осторожно поднесла палец к губам, многозначительно выгнув брови, глядя отцу прямо в глаза. Васильковые очи московитского боярина, не утратившие даже с годами своего удивительно яркого цвета, впились в дочь. На миг их взгляд задержался на выпиравшей под платьем округлости живота, и снова в их глубине что-то вспыхнуло и быстро погасло, прячась под сенью ресниц.
- Ну, добре, - после короткой заминки сказал Данила Дмитриевич. - Садись, Настена, ко мне на коня. Погутарим немного.
"Никто ничего не заметил", - подумала Настасья, обведя взглядом людей из своего почета. Казимир лишь продолжал хмуриться, на шее от волнения кадык ходил ходуном, но, видно, справившись с собой, ротмистр убрал руки подальше от рукояти палаша, потер их о подол жупана, дабы полностью избавиться от искушения, и зычно крикнул:
- Братки, к нам гости пожаловали. Тесть к пану Людвигу приехал. Уважим?
На гайдуков, равно как и на пассажирок возка – сестер Высоцких – весть подействовала, как ушат холодной воды. Мужчины растерянно переглядывались, а паненки высунулись в окно навеса, с интересом и подозрением рассматривая московитов. Спроси их, рады ли они таким гостям, и те и другие в один голос ответили бы, что нежданный гость хуже татарина, тем паче вчерашний недруг.
- Едем. Или нам ночевать в дороге придется? – насмешливо поинтересовался Ярославский, помогая дочери взобраться в седло: не самое удобное место в ее положении, но острая нужда переговорить с батюшкой без чужих ушей, вынудила ее смириться с неудобством сидеть боком на луке седла.
Заметно увеличившийся кортеж тронулся в сторону Черных Водов. Отцовский вороной конь размеренно ступал по дороге: боярин его придерживал, чтобы с каждым новым шагом все больше отстать от едущих впереди литвинов. Под копытами коней и колесами возков клубилась пыль, вздымаясь вверх сизыми облачками, забиваясь в ноздри, вызывая сухость во рту. Солнце пронзительно сияло в ясном небе, где который уже день не было ни тучки; ветви сосен отбрасывали спасительную тень на всадников, оберегая их от обжигающих лучей, а в лесу пели птицы; из бора тянуло сладким ароматом поспевшей малины и земляники, сосновой смолой, теплой сыростью, гниющей на земле, иглицы, и мхом. Благодатное спокойствие. Но в таких обычных для леса запахах и звуках Настасье виделось нечто тревожное, не дающее ей покоя, не позволяющее сосредоточиться на разговоре с отцом.
- Ну, Настасья Даниловна, скажи мне, для чего я тебя в Литву посылал? – звучал над ухом его голос. - Помнишь, что я тебе в дорогу говорил, какой наказ давал? Что ты мне обещала, когда образ целовала? Э? Или распуста литовская тебе совсем голову затуманила, и ты отреклась от своих обещаний?
- Помню, тятенька.
- А коли помнишь, тогда ответь, Настасья Даниловна, с кого мне спрашивать за все? Я от литвина две грамоты получил, потому и здесь очутился.
- Я не виновата, так вышло, - поспешила Настасья найти для себя оправдание. - Нет моей вины, что меня в плен взяли обманным путем. Кто ж знал, что провожатые наши за душой камень держат?
Настасья уже тяжело сопела, еще чуть-чуть, и могла разреветься, как в детстве.
- Погоди нюни распускать, -цыкнул на нее отец. - Умей отвечать, коль дел наворотила, дурища.
Ярославский повернул лицо дочери к себе, глядя на нее каменным взглядом. Когда он так на нее смотрел, Настасья чувствовала себя маленькой, словно мошка. Отец обладал над ней особой властью, подавляя не только властностью и строгостью речей, но даже одним своим присутствием. Совсем, как Людвиг когда-то. Она смотрела на жилистые руки отца, на жесткую складку рта, и цепенела. «Покаяться, - твердила она себе, - рассказать все, как есть, вот единственный выход, потому что лгать, глядя в эти суровые глаза, не возможно... А там будь что будет!»
- Тятенька. Все расскажу. Только не сердись.
И заговорила - сбивчиво, запинаясь, боясь поднять на него глаза. В последние дни она часто о нем вспоминала, порой даже скучала. Данила Дмитриевич в ее воспоминаниях казался всемогущим, сильным, но таким родным, что душа рвалась навстречу к нему с не меньшей силой, чем к матери. Но вот он оказался здесь, на дороге, явился как по волшебству, будто вызванный силой ее желаний, и Настасья млела от страха. Вроде никогда отец ничего дурного не делал, (ну, стегал дубцом, на горох перед образами ставил, за уши драл, как холопку, за детские пакости), но так поступали многие родители, поучая своих чад. Но, сколько Настасья себя помнила, она всегда его побаивалась, одного его и слушалась, ибо стоило лишь Даниле Дмитриевичу взглянуть на дочь, и та сразу чувствовала исходящую от него внутреннюю силу, многократно превосходящую ее собственную, ломающую ее изнутри, подчиняющую себе ее волю.
Настасья много раз проигрывала мысленно их нынешний разговор, старательно подбирала нужные слова и объяснения (в воображении их встреча выглядела немного иначе, мягче и душевнее). Но на деле все оказалось намного сложнее. Возможно потому, что она стала забывать отцовский нрав, и теперь едва ли могла три слова связать заплетающимся языком, без конца облизывая пересохшие губы, пока они не стали гореть, пока из глаз не покатились слезы.
Когда речь зашла о Купальской ночи, боярин презрительно поджал губы, глядя на спины всадников.
- Чего ты ждала от литвинов? Они охайники, каких свет не видывал.
- Да разве ж...
- Ну, буде уж, буде! Хорош мне душу рвать. После о том потолкуем. Лучше послушай, что я скажу, Настена. Я тебе гостинцы привез, - проговорил Данила Дмитриевич, и вдруг нежно погладил Настасью по голове. После показал рукой на едущий позади их возок. Она недоуменно уставилась на отца заплаканными глазами: смеется над ней или вовсе не слушает? Ведет себя так, словно ничего страшного с ней не произошло, и даже как будто не замечает, что она от переживаний начала икать.
- Не нужны мне гостинцы, - по-детски капризно, заявила она. – Я домой хочу.
- Неужто я зазря всю дорогу от Московии пер за собой этот возок? Ну, ну, не реви, что та белуга. На вот, высморкайся, - он протянул ей белую тряпицу, что вынул из-за пазухи. – Что это ты домой засобиралась? Я тебя, Настасья, под венец с литвином колом не гнал. Ты нынче его жонка, ему и решать, где тебе быть. Да еще и брюхатая. Тоже мне надумала... Ладно, не реви, говорю... Сперва поглядим, что за гусь этот твой шляхтич, который мне в зятья силком напросился. Потолкуем с ним по-свойски, как на Москве принято, а после уж видно станет, достоин он породниться с Ярославскими или нет.
Настасья тяжко вздохнула и в то же время почувствовала в душе несказанное облегчение. Примирительный тон отцовского голоса успокаивал, и, судя по его ворчанию, он ехал не мечом махать, а на переговоры, надеясь прощупать Людвига, и, возможно, даже принять как родича. Но ей, горевшей желанием уехать домой, подобный исход собственной участи не сулил радости, хотя и кровопролития Настасья не желала. Она просила отца в письме ее выкрасть, но не лить кровь, не трогать никого из тех, кто, пусть и недолго, но все же был ее семьёй. Пересчитав глазами тех, кто сопровождал отца, она уже полностью успокоилась, решив, что столь малое количество воинов никак не способствует развязыванию ссоры меж Ярославским и Людвигом. Отец не в жизни не сунулся бы на чужие земли, да в такую даль, не имея за спиной пары десятков ратников, не имея намерения решить дело миром.
- А что за письма он тебе писал? – осмелилась спросить Настасья, когда впереди уже показался тын Черных Водов. Она догадалась, что одно из посланий Людвиг отправил поздней весной. А когда же другую грамоту успел написать? Что она проглядела? И... где те гонцы, что везли грамоты?
- Ты, девонька, в это дело не встревай. То не бабьи дела, а мужские. Об том я с зятем тоже потолкую по душам, по-свойски, так сказать.
- Тогда скажи, тятенька, какие гостинцы везешь?
Данила Дмитриевич заулыбался.
- Вот так бы и сразу. А то слезы потоком лила. Матушка наша, Татьяна Борисовна, тебе приданное собрала: ткани, цацки разные бабьи. Поклон тебе земной шлет, и Наталья тоже, само собой.
- Как они там, мои родненькие?
- Добре все. Вельми добро. Боярыня ходит в здравии, чего и тебе желает, Настасья. Огорчилась, вестимо, что не увидит более свою кровиночку. Поначалу шибко плакала. Но я успокоил, сказал, что все едино пришлось бы рано или поздно расстаться с нашей кровиночкой. Тепереча вроде как смирилась. Вон, целый воз тебе тряпок и рухляди собрала, чтобы ты в чужом краю голой не ходила. Но, как я погляжу, тебе, дочь, литовские уборы, видно, больше по сердцу пришлись. Ну, Татьяна Борисовна еще велела мне тебя целовать.
- А Наталка? Как она?
- Дык Наталью мы сосватали, - заявил Данила Дмитриевич, задумчиво поглаживая бороду. – Как раз па Пасху сватовство и состоялось. По осени свадьбу сыграем, как полагается, чтобы на всю Москву гремела.
- Мать честная! – Настасья всплеснула руками от столь неожиданной вести, даже забыв на миг, что нужно держаться в седле. – Так она ж еще мала. Куда ей замуж?
- Какая ж она малая? На год лишь тебя меньше. Отчего же не отдать-то замуж, коль жених подходящий нашелся?
- Кто таков? Из чьих будет? Я их знаю? – тут же засыпала Настасья отца вопросами. Она забыла в эти минуты и о бедах, и о горестях, радуясь от души за сестрицу.
- Дык Алексей Федотов, стольник, - многозначительно приподнял кустистую бровь Данила Дмитриевич. - Жених твой, стало быть… бывший.
-Ах, вот оно как.
Лицо Настасьи вытянулось. Она настолько оказалась обескуражена этой новостью, что долгое время молчала, не зная, что и сказать. Вот так женишок! Ай да ухарь! Ай да Алексеюшка! Какой оказался проворный. А ведь такие сладкие песни пел о любви. Какими преданными глазами глядел на нее подчас прощания. Едва ли не век обещал ждать. Говорил: «Хоть край света обойди, лучше тебя, Настенька не найти».
Данила Дмитриевич хитро прищурился.
- Что это ты Настасья? Э? То соловьем заливалась, а тут вдруг замолчала, точно язык прикусила? Что брови насупила-то, как сычиха? Да, Алексей Федотов! Может ты думала, девонька, он до скончания времен по тебе сохнуть станет да бобылем ходить, пока ты тут, на Литве, гнездиться собираешься? Ему уж давно пора хозяйку в дом привести, тем паче, что мать его тоже в отъезде, и справляться с хозяйством в нескольких усадьбах некому.
- Ничего я не думала, - буркнула Настасья.
И все же известие о предательстве жениха, с легкостью переметнувшегося к сестре Наталье, уязвило ее самолюбие и заставило еще сильнее укрепиться во мнении, что все мужчины – гнусные изменники. «Вот и хорошо, - мстительно думала она, - что я первой нос натянула стольнику. Что не успела с ним обвенчаться. А то получилось бы то же самое, что и с литвином. Фу, что тот, что этот – свиньи, любители залезть в чужой огород».
А Данила Дмитриевич, не обращая внимания на недовольное выражение лица дочери, охотно делился новостями, случившимися после ее отъезда из Москвы: неторопливо рассказывал, кто женился из родни, кто впал в немилость у Великого князя и был сослан в дальние вотчины. Оказывается, у одного из дядек жена померла родами, оставив на попечении родни младенца мужеского пола, а другой дядька с княжеским посольством уехал в Молдавию. Отец рассорился с Ряполовскими накануне Вербницы из-за небольшого надела земли... Чем дольше говорил Данила Дмитриевич, тем сильнее Настасью тянуло домой: туда, где высились, крашеные известкой, каменные стены Белого города, где тонули в садах боярские усадьбы на берегу узенькой Неглинной, соседствовавшие с загородными княжескими хоромами, где виднелись издалека крыши недавно построенной «Пушечной избы». Душа рвалась увидеть Китай-город, окунуться в суету Торговых рядов, поднять в небо глаза, слушая льющийся над землей колокольный благовест церквей; зажмурится от сияния золота на куполах Успенского и Владимирского соборов. Но пуще этого, ей хотелось подержать в руках глиняные свистульки и «коники», купленные в Гончарном ряду, пройтись по, раскисшим после летнего ливня, улочкам Москвы, где в лужах плескались свиньи и домашние гуси, до отвала наесться, чтобы живот заболел, маменькиных пасхальных куличей с изюмом и баранок, и, как прежде, под пение сенных девок, до темноты сидеть с Наталкой в светелке, вышивая приданое, шутить и смеяться... Ах, если бы можно было дотянуться до близких, обнять их, расцеловать, заливаясь слезами от радости, вдохнуть полной грудью, пропахший горьковатым угольным дымом, воздух родной Московии. «Домой» - стучало в висках. «Домой!» - просилось сердце.
- Тятенька, забери меня с собой, - тихо попросила Настасья, глядя на приближающийся распахнутый зев ворот литовского фольварка. – Не могу я здесь... Тошно... Пропаду без вас.
- Да ты сурьёзно нос навострила дадому! – буркнул недовольно Данила Дмитриевич. – Сказал же, поглядим. А пока - не ной зазря. Бабьи слезы, что вода. Одна мокрота от них, а проку – капля.
На подворье фольварка поднялся шум, как и всегда, когда в Черные Воды приезжали редкие гости. Высыпала из дома челядь с разинутыми ртами, разглядывая незнакомых людей, въехавших следом за гайдуками, вышла ключница, а затем и хозяин. Если холопам было любопытно, то Людвигу и Бирутэ, сразу сообразившим, кто к ним пожаловал этим ясным летним днем, сделалось тревожно. Настасья, все еще сидя верхом, даже на расстоянии могла разглядеть застывшее, как святочная маска ряженного, лицо мужа. Она только отдаленно могла представить, что в этот миг творилось у него на душе, но в любом случае, меньше всего желала бы оказаться на его месте. Поди, сейчас кинется с объятиями, осыплет тестя льстивыми словами, как это он умел делать, когда выпадала острая нужда!
Но нет. Людвиг не торопился с приветствиями. Зять и тесть долго смотрели друг на друга издалека, оценивали один другого, видно, размышляя, как себя держать. Людвиг не только разглядывал Ярославского, но, как заметила Настасья, его взгляд изредка скользил по лицам приезжих московитов, словно хотел среди этих усатых и бородатых воинов найти еще кого-то. Искал глазами, но так и не находил, и вскоре его брови нахмурились, а лицо стало суровым.
Кого муж хотел найти, Настасья не знала, но больше медлить было нельзя, нужно было принимать гостей, иначе могло показаться, что им не рады.
- Не соврал, шельмец. Сопля зеленая, - неожиданно донеслось да Настасьи бормотание Данилы Дмитриевича, когда тот помогал дочери спуститься с коня. Она не осмелилась поинтересоваться, о ком так нелестно батюшка отзывается. И так было понятно, что о Людвиге. В душе на миг вспыхнуло возмущение, но она его быстро подавила, мстительно повторяя про себя: чтобы отец не сказал, он во всем прав!
Пока копошилась, разглаживая смявшееся платье, не заметила, как муж очутился рядом. Только успела поднять на Людвига глаза, как почувствовала на плече его руку. Увидела его долгий, отчаянно-пронзительный взгляд, который, казалось, кричал ей: «Ты со мной?» Что она могла ему сказать? Что мысленно уже давно не здесь и не с ним? Что в сердце после боли пришла пустота, и, желая избавиться от нее, она готова бежать на край света? Настасья смущенно потупилась. Не так-то легко, оказывается, врать, глядя человеку в лицо. И Людвиг это сразу понял, ему никогда не составляло труда знать, что творится у нее в мыслях и душе. Интуиция подсказала, что в этот день он остался один. Без нее...
Мужчины поклонились.
- Будь здрав, шляхтич!
- И тебе здравия, боярин Данила Дмитриевич!
Перед глазами Настасьи вертелась карусель из лиц. Мелькала белоснежная намитка Бирутэ; серьезный, слегка озадаченный, лик Казимира; холодная мина пани Агнеты, тоже выглянувшей во двор встретить гостей; симпатичные мордашки паненок Высоцких, покинувших возок и скромно прячущихся за плечами матери; чумазые щеки и сопливые носы холопских ребятишек, усталые глаза прислужниц и внимательные – пары пахоликов. Поднявшаяся в усадьбе кутерьма подхватила и понесла ее, как и прочих, в вихре волнения, суеты, заставляя забыть об осторожности. Упрямство – враг здравомыслия, а Настасья слишком упорно хотела вернуться домой, чтобы замечать очевидные вещи: свое замужество, близившиеся роды, любовь, светившуюся в глазах Людвига, несмотря на его ужасный и, неподдающийся прощению, по ее мнению, поступок, как и свою, забытую, заглушенную обидой и злостью, любовь к нему.
Слуги накрыли столы в Бражной зале, за ними расселись хозяева и гости. Людвиг не поскупился, принял Ярославского как подобает: с медом и пивом, обильной закуской, предлагая все самое лучшее, что нашлось из яств в фольварке. То застолье в Чёрных Водах Настасья будет помнить всю жизнь. «Как жаль, - позже не раз подумает она, - что колесо жизни в руках Макоши невозможно повернуть вспять, как простой коловорот. Как жаль, что невидимая нить судеб людских, протянутая божественной пряхой – не простая пакля, и ее нельзя оборвать и начать сучить заново, избегая прежних ошибок». После этого дня ей оставалось лишь одно сожаление... и невозможность что-либо изменить.
Остаток дня Настасья провела как в дымке: ее бросало то в жар, то в холод, руки делались ледяными, живот от волнения сводило в судороге, кружилась голова, и любой резкий звук заставлял ее пугливо оглядываться. Упаси Боже, кто-нибудь из чадинцев домашних или гостей заметит и поймет, что у нее на уме? Она ждала, что сделает отец, какое решение примет в ее доле. Ждала, ждала, но терпение заканчивалось. Его не доставало даже на то, чтобы и дальше прятать ото всех свои чувства, пытаться скрыть нетерпение, волнение, страхи... Она пыталась найти в отцовских словах скрытый смысл, разглядеть в движениях его рук, звучании голоса хоть какие-то намеки. Но все было напрасно. «Отзовись, - кричало ее сердце, - забери меня отсюда домой! Скажи Людвигу что-нибудь, пригрози... Ты же можешь, я знаю. Сделай хоть что-нибудь, только увези меня домой в матушке!» Но ничего не происходило. Гости пили и ели, в бражной зале воздух вибрировал от взрывов хохота, когда захмелевшие мужчины смеялись над чьей-либо шуткой, лились песни, и вчерашние недруги сидели в обнимку, как лучшие друзья, делясь меж собой байками о походах и сражениях.
Настасье дивно было на все это смотреть. Чем дольше они находилась за столом, тем настойчивее в душе нарастало чувство, что она присутствует при ярморочном балагане (Настасья видела его не единожды на Масленицу в Китай-городе), где вместо людей – куклы, а действо, разворачивающееся на глазах любопытных зевак, не настоящее. Ей казалось, что и гости, и челядь, и пахолики мужа притворяются: улыбки у них фальшивые, натянутые, а за пьяным блеском глаз таится холодная злоба. Слишком суетится Бирутэ: уже в глазах рябит от ее намитки; ненатурально молчаливые сидят Мария и Данута, расположившись на лавке по-соседству с ней, Настасьей. Слишком радушной выглядит, обычно ко всем безразличная и надменная, пани Высоцкая. (Скорей бы уж утро - и та съехала! Хотя... Какая нынче ей, Настасье, разница, ежели удастся покинуть усадьбу? Она все равно больше не увидит эту мерзкую немчуру. Пусть катится по добру, по здорову, когда ей захочет, в свой Вильно).
Сидевший во главе стола Людвиг не сводил взгляда с тестя, а Ярославский, с не меньшей откровенностью, разглядывал зятя. Оба мужчины раз за разом поднимали глиняные келихи с медом, пили его как воду, и по-доброму, давно уж могли валяться под столом, но... Не то мед оказался слаб, не то чувство опасности, витавшее меж мужчинами, их отрезвляло, только выпитого напитка у них не было видно ни в одном глазу. Людвиг держался уверенно, даже, наверное, слишком, облокотясь локтем о край стола, и ежели бы Настасья знала его меньше, подумала бы, что более беспечного выражения лица не найти на всем белом свете. Все та же приятная улыбка, на которую она когда-то так легко купилась, блуждала по губам, когда он слушал, что говорит ему, поучая жизни, Данила Дмитриевич; расслабленная поза (от духоты шляхтич расстегнул на груди черный жупан и прислонился спиной к каменной кладке стены); спокойный тон голоса. Но все это лежало на поверхности, а что творилось у него в душе? О страшном внутреннем напряжении свидетельствовала лишь пульсирующая жила на шее и короткие, но пронзительные взгляды, которые он изредка обращал к Настасье. Воистину, самообладанию Людвига можно было позавидовать. Сама же она не могла похвастаться подобной выдержкой: вздрагивала, когда он нечаянно касался ее руки, без конца поправляла на голове рантух и почти ничего не ела. Кусок в горло не шел под взглядом мужа. Рассудком понимала, что делает что-то не то, неправильное, но остановиться в своих мыслях и желаниях уже не могла.
Людвиг неспроста смотрел на жену: его настораживало ее поведение. За минувшие дни она не проронила и двух слов, ходила по дому задумчивая, тихая как здань (2). А тут вдруг оживилась. И ведь дело было не только в приезде отца. За маской радости пряталось еще что-то. Он это чувствовал. «О чем она думает?» - в сотый раз Людвиг задавался вопросом, глядя, как нервно подрагивают пальцы Настасьи, теребя полотно скатерти, как ее щеки то бледнеют, то вновь загораются румянцем. Ее глаза. Предательски бегающие, лихорадочно блестящие, как у вора. Что она от него скрывала? Что? Ему никак не удавалось это нащупать и понять, и тревога не давала покоя, довлея над душой тягостным предчувствием чего-то неотвратимого, надвигающегося с неумолимой скоростью, летящего в голову, камня. Выпитый мед и пиво мешали ясно мыслись, но он был не настолько пьян, чтобы не чувствовать близкой опасности. Сильнее жены его, пожалуй, беспокоил только Данила Дмитриевич. Людвиг понимал, что боярин затеял игру, испытывал его выдержку, притворяясь добрым «батюшкой». Но опять же не мог нащупать, где собака зарыта и в чем суть долгих задушевных рассказов боярина о Москве, о его житии-бытии. Он внимательно слушал тестя, следил за ним, и поведение Ярославского все сильнее напоминало церемонные поклоны и расшаркивания придворных княжеских халуёв на шуточном рыцарском поединке. Те тоже долго пели дифирамбы друг другу, восхваляя до небес честь и достоинство противника, кланялись в пояс, метя двор Белого замка (3) перьями на шапках прежде, чем вцепиться намертво один другому в глотку. Неужели и этот московит так поступит? Нет. Силы были неравные. У боярина всего лишь горстка людей на чужой земле, и в случае чего - им не уйти живыми. Ярославский не безумец, чтобы так рисковать. Зачем это ему? Он, Людвиг, нарочно при боярине отослал Казимира собирать по хуторам и мызам пахоликов на пир. Более чем прозрачный намек на то, что несли «тестюшка» хоть пальцем не так, как надо, шелохнет, ему и его людям придет гамон. Ярославский в ответ только добродушно расхохотался, хлопая зятя по плечу.
Очень хотелось верить, что Данила Дмитриевич приехал с благими намерениями: проведать дочь, примириться с зятем. Но отчего-то не верилось... Боярин тянул кота за хвост, ни словом пока не обмолвясь о письмах, о ратниках с вырезанными языками, о Епифане, о том мертвеце, которого зимой пахолики в лес отнесли, о приданном Настасьи. А ведь пора уж была и об этом поговорить. И Людвиг ждал.
Угощали гостей по русскому обычаю: ели из общих больших оловянных тарелей (1), поднося снедь ко рту ложками над ломтями хлеба, чтобы не запачкать скатерть. «Ну и шельма Людвиг. Умеешь польстить», - в какой-то момент отметила про себя Настасья, видя, как расплывается в довольной ухмылке лицо ее батюшки. В иное время она бы только порадовалась, что муж сумел подкупить отца гостеприимством и угодливым обращением, но теперь это обстоятельство еще на один огромный шаг отдаляло ее от мыслей, что отец заберет ее с собой в Москву.
- Недобро ты поступил, зятек. Вельми недобро, - как между прочим проворчал Данила Дмитриевич, отпивая глоток меда из келиха. Васильковые глаза хитро блестели над кубком.
Вот оно, началось! Людвиг, смело глядя в лицо боярину, ответил:
- Согласен, Данила Дмитриевич. Недобро. Но подобру ты не отдал бы мне в жены свою дочь. Разве я не прав?
Ярославский поставил келих на скатерть, приосанился, расправил мощные плечи в малиновом кафтане, отчего казался еще крупнее и величественнее.
- Что верно, то верно. Твоя правда. В самом дурном сне мне не могло привидеться, что моя дщерь женой литвина станет. Я не о том для нее грезил, не о таком счастье для Настасьи мечтал. Приди ты ко мне и в ноги поклонись, я бы и тогда ее за тебя бы не выдал. Не видать бы тебе Насти как своих ушей, литвин, ежели бы не твоя наглость. У нее ведь жених был. Знал ли?
Людвиг коротко кивнул, подливая тестю новую порцию медовухи в кубок.
- Жених – не муж венчаный. Был и нет. Разве девок на Москве мало? Теперь, поди, с другой женихается?
- Ишь ты, какой умник нашелся! Федотов, вестимо, не пропадет. Но, может у меня на него свои виды имелись? Э? А ты мне, зятек, все дело поломал. Недобро то.
- Что же, Данила Дмитриевич дочерью торгуешь? Или счастья настоящего для нее не желаешь?
- Ты, хлопец, со словами аккуратнее обходись, - кашлянул в кулак боярин, косясь по сторонам. - Знаем мы это счастье. Уже наслышаны. От такого счастья после байстрюки голопятые по сельбищам бегают.
Настасья схватилась за сердце, когда зеленые глаза Людвига впились в нее. Ну, зачем так батюшка? Неужели было трудно промолчать? Казалось, впервые за все время, что Людвиг сидел за столом, его на миг покинуло самообладание, и мужчина не знал, что сказать в ответ на упрек тестя.
- Ну да ладно, - миролюбиво проговорил боярин, видя на лице зятя замешательство и растерянность собственной дочери. - В жизни всякое случается.
- Вот и я о том же говорю, - глухо пробормотал Людвиг. - Можешь казнить или миловать, только дело сделано.
- Ага! Как в порванном мешке прореху пальцем не заткнёшь, так и бабу назад девкой не сделаешь, - вздохнул Ярославский, говоря о своем и делая вид, что не понял, о чем шла речь. Губы боярина растянулись в улыбке, он вытер рукавом кафтана усы от мёда, и добавил в полголоса. – Нахальный ты и самоуправный, пан Людвиг. Но самоуправство твое идет от неопытности. Молод ещо. Но мне это даже по нраву. Знаешь ли, зятек, что наглость города берет? Я прежде и сам такой был, пока жизнь уму-разуму не научила, не вбила мне в голову, что не все можно силой да нахрапом получить. Ох-хо-хо! Что ж мне с тобой и дочкой делать-то? Э?
- Благословить и жить с миром, - иронично подытожил Людвиг.
- Ишь, прыткий какой? Ну, положим, дам я свое благословение. А как перед вашим князем ответ держать будете? Договор-то нарушили.
У боярина опять появилась хитреца в глазах.
Вы прочитали ознакомительный фрагмент. Если вам понравилось, вы можете приобрести книгу.